В критические минуты люди ведут себя по-разному. Одни, не задумываясь, бегут прочь, вторые мечутся, не в силах перебороть страх, третьи кидаются навстречу опасности. Человек всю жизнь может ходить в смелых или в робких, но только при внезапной смертельной опасности узнается, какой он на самом деле.
Старшина Потушаев никогда не задумывался над этими сентенциями о робости-смелости. И кинулся он к вагонам с одной мыслью, вдруг охватившей его, — отцепить. Отцепить последний вагон, откатить, спасти снаряды. Без вещевого имущества полк не перестанет быть боевой единицей, а без боеприпасов гаубицы превратятся в никому не нужные игрушки.
Перед самым его лицом с платформы сыпануло какими-то щепками. Он нырнул между колес, пополз. И вдруг увидел, что кто-то его опередил: кто-то уже стоял между вагонами, крутил сцепку. Старшина узнал начальника артснабжения полка Игнатьева, вынырнул из-под платформы, сунулся помогать ему, да только помешал, на какой-то миг задержал руки. Игнатьев выругал его, крикнул, чтобы скидывал петлю с крюка. Старшина попробовал это сделать и не смог: сцепка еще не была раскручена. И заметался глазами, что бы сделать в эту секунду. Делать было нечего, и эта необходимость ждать растянула секунды в мучительную бесконечность. Платформа уже горела вовсю, пламя перекидывалось поверху, лизало стенку вагона.
Петля, которую старшина все время дергал вверх, неожиданно соскочила с крюка и упала, больной ударив по боку.
— Толкай! — заорал Игнатьев так громко, будто старшина был от него бог знает где далеко.
Они навалились вдвоем и с ужасом почувствовали, что вагон не движется. Старшина вскочил на буфер, не обращая внимания на огонь, плясавший перед глазами, уперся руками и ногами в оба вагона, стараясь оттолкнуть их друг от друга. Вдруг почувствовал, что вагон пошел, уже не доставая стенки, свалился вниз и только тут увидел, что их пятеро — толкачей. Откуда-то взялись двое бойцов и помначштаба полка капитан Носенко.
— Пошла! — радостно заорал Потушаев, вцепившись обеими руками в тарелку буфера. Оглянулся, увидел со всех сторон бегущих к вагону бойцов.
И тут что-то скользяще ударило его сзади, отбросило. И поползли, побежали перед глазами картина за картиной: блескучая гладь Волги у зеленой стрелки, сияющие купола монастыря, поплавки на тихой воде, упругая натяжка подсечки, при которой замирает, замирает, замирает сердце…
Очнулся от того, что кто-то толкал и дергал его. Открыл глаза, увидел чью-то спину с черными пятнами пота на гимнастерке и понял, что его несут двое — один держит под колени, другой под мышки.
Потушаева донесли до знакомой шелковицы, положили на что-то мягкое. Спиной старшина ощутил мешки с ветошью и подумал с горькой иронией: в кои веки попытался сделать что-то стоящее, и то не дали, принесли обратно на склад. Ему стало смешно от этой мысли, и он тихо фыркнул. И сразу сморщился от боли, резанувшей по голове.
— Ничего, герой, не такое бывает, — услышал он голос Носенко. — Раз улыбаешься, значит, порядок.
— Все улыбаются, пока в медсанбат не попадут, — сказала рядом санинструктор Липочка. Была Липочка довольно миловидная лицом, но так высока и здорова, что бойцы только по праздникам называли ее красавицей. Про нее шутливо говорили, что она родилась быть санитаркой именно в артиллерии, в случае чего вытянет раненого артиллериста вместе с орудием. — Та-ак, та-ак, — повторяла Липочка, ворочая Потушаева, словно куль с ветошью. — Чем это его, не пойму?
— Доской шмякнуло, — подсказал кто-то.
— Доской не осколком, не опасно… Та-ак… черепушка цела, раны нету, только, видать, оглушило. Счастлив твой бог, Потушаев. Через пару дней будешь за девушками ухаживать.
— Да я… Да я… — дернулся он, пытаясь встать.
— Знаю, ты хоть сейчас. Но потерпи, не рыпайся. Кроссы не бегать, тяжести не поднимать, иначе в санчасть отправлю. Мне больные артиллеристы не нужны.
Она забинтовала ему голову, сказав, что это больше для начальства, и ушла. Через минуту он уже лежал один на мягких кулях с ветошью, словно сам был одним из этих кулей — неотъемлемая принадлежность склада, как сказал бы кладовщик Проскурин. Солнце запутывалось в еще не облетевших ветвях шелковицы, и синело в просветах небо, голубое, совсем не осеннее…