Что? Замуж? За Карла Шински? Сейчас?.. Комната со всей мебелью куда-то плавно поплыла перед глазами девушки.
- Вы с ума сошли, мам?.. – Прошептала она ошарашено. - Я же работаю, я могу сейчас свой налог сама платить… При чем здесь папа вообще? Как вы могли это связать? - непонимание, гнев и паника разом захлестнули Ладу тяжелой волной, не оставляя сил сохранить внешнее благоразумие. - При чем здесь я? – Она искала взгляда матери, но та упорно отводила глаза, разглядывая ромбы на потертой кухонной скатерти. - Маааам… А они уже знают, ну, Мор и Карл, вы сказали им уже? Вы что, уже все решили?..
Нет, не может быть такого. Невозможно. Не с ней. С кем угодно, но не с ней. Никак… Не сейчас…
- Мору…
- Мору Шински уже сказали? Уже, правда, всё решили? А он что? А Карл? – Тысяча вопросов билась о черепную коробку, пытаясь найти выход. - Как вы могли, мам, почему вы не спросили?..
Лада поняла внезапно, что руки ее, крепко стиснув подол домашнего платья, мелко и часто дрожат – разом от шока, напряжения и закипающего где-то в глубине груди негодования. Голос сел в шепот – иначе сорвался бы в крик – и казался ей самой каким-то чужим и незнакомым.
- Лада, успокойся. – В голосе матери, всегда тихом и нерешительном, внезапно послышалась незнакомая холодная твердость. - Это совершенно нормально, я не понимаю, чего ломать трагедию. Тебе семнадцать лет, ты взрослая женщина, способная помогать семье и платить налог, сама же говоришь. Так что мешает сделать следующий шаг? Что за паника такая ребяческая? Успокойся, пожалуйста, и соблюдай Устав. Ну что в этом плохого, подумай сама…
Лада с трудом проглотила подступивший к горлу ком. Собраться. Надо собраться. Может, мать права, какая разница? Или… а если ее выставят жить к этому Карлу? А если квартиру дадут неизвестно в каком квартале? А если Ия… Сломаться Империи…
- Да, мам.
Маленькая Ина осторожно выглянула из комнаты, стоило лишь Даре Карн выйти из кухни, сочтя разговор завершенным.
- Ладу увезут? – Тихо произнесла девочка, как всегда чуть исподлобья глядя своими по-детски огромными глазами.
Девушка вздрогнула и подняла на малышку взгляд – та лишь сверлила сестру своим в этой удивительно взрослой, задумчивой манере.
- Не знаю, моя маленькая, - как выразить эту ласку, когда на нее нет ни слов, ни сил, ни малейшего дозволения? Лада подошла к Ине и, погладив по голове, скользнула мимо нее в их общую комнату, полутемную в летних сумерках, - не знаю. - Внутри внезапно стало пусто и гулко, только бился, конвульсивно сжимаясь, какой-то холодный комок на уровне живота. Девушка опустилась на одно колено и неловко, словно пугливо прижала девчушку к себе.
Дело ведь не только в Ие.
Странным оказалось и осознание этой волны эмоций, что захлестнула ее с головой от услышанной новости. Почему? Ведь и не такое случалось в жизни, да и не такое делала, согнув собственную волю, а теперь вдруг такой закатила концерт, что хоть стой, хоть падай. Словно какой спусковой крючок нажали внутри, разблокировав эту многотонную стену, что отделяла ее всю жизнь от внешнего мира.
Тесная, захламленная лоджия и тонкая сигарета в дрожащих пальцах. И шум улицы, словно где-то в отдалении, мутным пятном на краю сознания. Гудки в телефонной трубке.
Пропади все пропадом.
- Алло? – И словно дрожью по телу.
- Ия… - шепот Лады звенел дрожью. - Ия, можешь говорить?
- Здравствуйте… - осторожничает. - А что случилось? – Лада буквально увидела перед глазами её чуть нахмурившееся лицо, тонкие темные брови, съехавшие на переносицу против всех Уставов, какой она бывала только в убежище, когда разговор заводил девочек в совсем уже бунтарские и беззаконные дебри.
- Меня… замуж выдают. Потому что мне уже семнадцать, у папы проблемы, и все считают… считают, что… - голос девушки оборвался, задушенный рыданиями без слез. - Что пора стать взрослой, наконец, - выдохнула она, собрав в кулак всю свою волю.
Тишина.
Только не молчи, Ия, пожалуйста, только не молчи. Скажи что угодно, скажи даже, что тебе даром не сдались мои проблемы после той глупой выходки, что знать меня не хочешь больше, сумасшедшую, только скажи. Просто чтобы знать, чтобы не иметь пустой надежды, что еще можно что-то сохранить, вернуть, спасти. Только не молчи.
- Как и в прошлый раз, хорошо? Завтра.
Значит, в начале пятого она окажется проходящей мимо школы. Святая Империя, как только дожить до этого «завтра»?
- Да… - выдох, а в трубке уже снова гудки. А она, Ия, должно быть, где-то совсем рядом, направо по коридору, за железной дверью, всего за парой стен – и так невыразимо далеко, мучительно и непреодолимо.
Завтра.
***
Кажется, все самые масштабные катастрофы, преследовавшие Пана все это заканчивающееся уже лето, свелись внезапно к двум вещам: дома (вернее, в общежитии, ибо, где сейчас находилось это самое «дома», сказать было сложно) – готовка, в Академии – рукопашный бой. Если с первым еще можно было найти хоть какой-то выход – свалить на выходные к родителям или питаться исключительно макаронами с сосисками (даже яичница, чтоб она неладна была, всегда находила способ пригореть), то второе и подавно вгоняло мальчишку в уныние. Нет, помахать кулаками Пан в свои неполные пятнадцать был не дурак, но только это как-то вовсе не вязалось с отработкой каких-то там сложных захватов на Мастере Бранте на виду у всех одногруппников. Не только на нем, конечно, с тренером по физ. подготовке все было как-то проще, хотя тоже не подарок, но Алексис… Вечно из-за него все идет кувырком.
А так жизнь, в общем-то, постепенно устаканивалась: на кадетскую стипендию мальчишка смог-таки вытянуть свои паршивые оценки, да и зазубривать страницы Устава или иерархии власти Высокого Сектора постепенно привык, и с покушением шумиха утихала… Даже холодный взгляд Антона, ощущаемый внезапно на своей спине, Пан научился выдерживать, не выказывая признаков дискомфорта; Марк писал редко и писал все какие-то пустяки, хотя, что еще ему писать? Пан и без него достаточно хорошо знал скуку пыльного и душного августа, проведенного за школьной партой – даром, что его нынешняя школа покруче, чем у оставшихся позади Средних одноклассников. Не жаловаться же теперь. Наверное, именно сейчас Пан мог бы с полным правом сказать, что жизнь, наконец, вошла в то новое русло, которое в мае напророчили ему на плацу, и постепенно потекла в новых берегах. Было, правда, пусто и немного одиноко, и как-то не находилось удачного повода припереться невзначай в кабинет Алексиса Бранта… А его, чего греха таить, видеть и слышать хотелось просто зверски, и никакие часовые лекции и близко не могли притупить этого чувства. Потому что учиться, к сожалению, тоже было нужно, а смотреть, думать и одновременно с этим еще и вникать в смысл того, что он рассказывает, было совершенно невозможно. А потом рано или поздно приходило время тренировок по борьбе, и все ухало куда-то в бездну прямо из-под ног – потому что он не может. Как бы ни было порою сильно в нем это желание отдубасить этого высокомерного индюка за все, что произошло в его, Пана, жизни за уходящее лето… Нет, не в жизни – в нем самом. Только на деле глупости это все. Обида, смущение и странная благодарность опускали его руки в самые неподходящие для того моменты.
А потом приходило иное: приходило странное ощущение, что все это было неправильно, невозможно, как-то до отвращения неестественно. Весь этот Высокий Сектор, и Академия, и Мастер, и сам Пан, и… Вообще всё, вся Система, когда копнешь ее хоть чуточку внутрь, вглубь. Ощущение, что быть этого не могло, и вообще не должно было случиться - только если с кем-то другим, а не с Паном Вайнке, что он не должен был всего этого знать и видеть. Такое странное настроение приходило внезапно, какими-то вспышками озарения, выворачивая всю реальность наизнанку, и каждый раз надолго выбивало мальчишку из колеи, словно внезапный удар под дых, которые он теперь частенько получал на тренировках. И, нет, былое его презрение к Системе и Высоким больше не имело никакого отношения к реальности, к тому, что окружало мальчишку теперь – теперь словно все детские догадки внезапно обернулись правдой, такой горькой, что вставала поперек горла комом обиды и злости, которые невозможно было снова проглотить, узнав в полной мере. Невозможно было простить – подавишься, если простишь, сам собою подавишься, всеми своими принципами и всеми своими убеждениями, которые даже для пятнадцати лет слишком уж тверды и непоколебимы; сам себя не простишь, если примешь все таким, какое оно есть, каким оно выглядит в твоих лучистых юношеских глазах. Пана коробило, коробило почти даже физически, когда в выходные дни он возвращался в Средний Сектор, когда шел по пятому кварталу, - от грязи и мусора, от мертвого безразличия на лицах прохожих, от разрухи и запустения, потертых вывесок магазинчиков и пыльных листьев на деревьях, серых вместо должной зелени. Пана коробило, когда вечером воскресенья он возвращался в Высокий Сектор, когда сияющая стрела поезда несла его по третьему ярусу монорельсовой дороги, когда под ногами тихо и уютно хрустели гравиевые дорожки, соединяющие жилые и учебные корпуса Академии; коробило от огромных супермаркетов на красочно освещенных улицах, от аккуратно одетых людей, свободных от формы хотя бы несколько часов в сутки, от дорогих машин и цветочных клумб во дворах жилых домов… Коробило от собственной беспомощности, от возможности лишь наблюдать – и ничего не делать, от своего же желания остаться здесь так долго, как только будет ему по силам, от желания сбежать из того обветшалого прошлого мира и никому о нем не говорить, никогда, и даже, быть может, постараться забыть самому… От желания ткнуть их носом, каждого из этих сияющих Высоких, в разруху и безнадегу пятого квартала, от своей ненависти к этой их беспечности, их нежеланию знать…