- Тсс, с ума сошла? – Успевшие уже припухнуть и порозоветь от слез глаза изумленно округлились. - Ишь загнула, семь букв…
- А ты всё о буквах думаешь? – С досадой качнула головой Ия. - Да пропади они пропадом со своими буквами, со своими Уставами, с проклятыми камерами! Слышать не желаю… Кто они такие, чтобы всё за нас решать?
- Легко говорить, когда это не про тебя. Знаешь, лучше бы всем было наплевать, - в голосе Лады прорвались внезапно злые, досадующие нотки, коих Ие не доводилось от нее слышать никогда прежде, кои стали для нее теперь внезапно неприятным открытием, - лучше бы всем было на меня наплевать, чем такое внимание…
Что? Она что, завидует ей, Ие, её изуродованной «семье» и её одиночеству? Девушка не могла поверить своим ушам, не могла поверить в истинность услышанных слов. И почему так больно от них теперь?..
Ия закрыла глаза, делая глубокий вдох, а, открыв, увидела растерянность и почти даже панику в глазах Лады, понявшей, кажется, внезапно, какие непростые слова она ляпнула столь бездумно.
- Прости… – прошептала она. - Прости меня… я… я не хотела. Я тебя люблю.
Ия вздрогнула, и её пальцы, обнимавшие плечи и талию второй девушки, невольно напряглись. Святая Империя, что же она творит? Обида и стыд за собственные страхи и сомнения больно ожгли ее, словно внезапной пощечиной по лицу.
- Ты что же, Ия, меня боишься? – Лада чуть отстранилась, съежилась, но в глазах, кроме печали, явно таились искры надежды, легкой, совсем невесомой, и все же накрепко не желающей отпускать девушку. Искры именно той жизни, которая произвела на Ию такое неизгладимое впечатление в самую первую их встречу в зависшем над пропастью города лифте. Святая Империя, сколько же всего произошло с тех пор!..
- Я сама себя боюсь больше всего… - выдохнула та в ответ, словно ныряя с головою в ледяную воду, позабыв уже все свои сомнения, только безумно отчего-то смущаясь собственных слов и всего того, что стояло за ними на самом деле.
Лада лишь улыбнулась – тихо, опустив глаза к пыльному полу, довольно. Только потом снова словно лопнула какая-то натянутая нить внутри нее, и снова хлынули слёзы по щекам, таким мягким и нежным, когда касаешься их губами…
- Тихо, тихо, - Ия обняла подругу за плечи, изо всех сил сдерживая собственную дрожь, - Ладушка, девочка моя… Все будет в порядке…
- Но мы переедем…- снова всхлипнула та.
- И что же? Наше место никуда ведь не исчезнет от этого. У нас почти целый месяц в запасе, слышишь? А потом, потом найдем новое, даже ближе к тебе, если нужно, да?
Как-нибудь.
Только рано или поздно все равно приходило время расставаться. Ия обвела взглядом пыльное помещение, за пределы которого они с Ладой так и не рискнули ни разу выйти в другие двери, закрыла глаза и вдохнула полной грудью пыльный воздух. Удивительно, сколько свободы может быть даже в самой маленькой и тесной бетонной коробке, если находишься в ней с человеком, который понимает твой внутренний мир и смеет принять преступность собственных чувств. А, может быть, ничего этого на самом деле нет, а они просто путают своё неожиданное доверие с тем, что у диких звалось когда-то любовью? Почему им кажется, что они знают, как это – любить, если никто никогда не говорил им об этом?
Лада заколола выбившуюся на глаза челку, влажными салфетками привела в порядок раскрасневшееся от слез лицо, и так тщательно стряхнула пыль с серого платья, направляясь к выходу подземелья… Только что-то, наверное, изменилось, настолько изменилось за этот вечер, за этот разговор, что смотреть на нее и идти домой одной стало решительно невозможно, и отпустить её руку стало невозможно, потому что тогда твои собственные неумолимо начинали мелко дрожать тоже – как и губы, сжатые в нить. И думать о том, как снова жить без нее, снова делать вид, что не ждешь встречи, что в силах продолжать, как и прежде, одна. Снова сходить с ума от невозможности просто обнять её. «Просто»…
Да пропади оно все пропадом, лучше б не было ничего. Не было этого безумия, этой эйфории, граничащей с болью, не было страхов и сомнения, не было постоянного ожидания, занозой ноющего в сердце, не дающего спокойно жить… Даже счастья встреч лучше бы не было, если оно дается такой ценой и такими усилиями! Пропади оно пропадом, такое счастье, даром не надо.
- Лада, Лада, постой, - перехватив тонкую руку Лады, лежащую уже на тяжелом засове двери предтамбура, Ия повернула девушку к себе, прижимая к груди в последнем объятии, - я так сильно тебя люблю…
***
How can I reach you I’m not even close to you
You don’t see me
How can I touch you the way I’m supposed to do?
You don’t see me
How can I tell you that I’m still in love with you?
You don’t see me*
[*Англ. «Как мне достучаться до тебя, если я не могу даже быть к тебе близко?
Ты не видишь меня.
Как мне прикоснуться к тебе так, как, наверное, стоило бы?
Ты не видишь меня.
Как мне сказать, что я по-прежнему в тебя влюблен?
Ты не видишь меня».
Из песни группы The Rasmus – You don’t see me.]
У мальчишки в голове каша, жуткая, не поддающаяся никоему рациональному анализу каша, от малейших попыток понять которую его самого, Алексиса Бранта, голова готова была буквально трещать по швам. Ни грамма логики и рассудка, хоть ты тресни. А самое чудовищное, что он, кажется, и весь мир воспринимает подобным образом, пропуская через эту кашу… Хоть головой об стену бейся. Видимо, чтобы понять мальчишку и донести до него хоть что-то так, чтобы он не извратил каждое твое слово на свой лад, нужно просто отключить здравый смысл (какое там, вообще весь рассудок) и попытаться говорить его же языком. Через призму его же каши, ага.
Или он только в Академии такой дурной? Интересно было бы посмотреть на него, когда он дома и в спокойном состоянии, если такое бывает. А ведь действительно… Смешно (было бы смешно, если бы не было так грустно и было бы разрешено), но вне Академии он ведь никогда толком не разговаривал с Паном. Что-то словно больно резануло молодого человека изнутри – и почему, интересно, эта мысль так неприятна ему? Вне Академии… была встреча на плацу – сперва восхищение в глазах подростка, потом презрение. И были те безумные поцелуи на лестнице в грозу. Испуг и полное…наплевательство, наверное. На всё. Не безразличие, нет, ни разу. И жадный ответ. Неужели это – всё, что он на самом деле знает о мальчишке? О настоящем Пане, а не о Среднем, не о кадете из пятого квартала, не о своем ученике… О мальчишке, не поддающемся никакому пониманию, никакому анализу, резком, отчаянном, искреннем и… влюбленном. И презирающем. Действительно ставящем себя выше них, Высоких, именно будучи Средним… Алексис не понимал. Ломал голову, выворачивал наизнанку все известные ему факты о Среднем Секторе – и не понимал, как подобное возможно. Как возможно это упёртое, гордое непокорство Пана, когда все прочие, бывавшие на его месте, так быстро понимали своё новое место и делали всё возможное, чтобы задержаться на нем как можно дольше? Как возможна его дерзость – не глупая, нет, но абсолютно осознанная, растущая из того самого презрения без капли уважения, которое он снова и снова демонстрировал Мастеру? Это обиженное и высокомерное презрение, сквозившее в каждом слове, сквозившее куда явственнее, нежели запрятанная в самые недостижимые глубины влюбленность и восторженность… Алексис не мог не чувствовать их. Нет, не понимал головой и не видел глазами – но чувствовал чем-то внутри себя, что не могло обманывать его, даже если порой и почти пугало своей нелогичностью.
И это казалось ему невероятным и вовсе невозможным, если бы не происходило с ним здесь и сейчас, каждый день, каждую минуту.
Из тех трех дней, что Алексис дал мальчишке на раздумье, один и правда пришлось провести «далеко отсюда», как в воду глядел, намекая на встречу «где-нибудь не здесь»: нужно было передать кое-какие документы отцовскому сотруднику, что жил за городом, примерно в том же районе, где у самих Брантов был летний дом. Лишних вопросов о том, что за сотрудник и почему бы не пересечься на работе, Мастер задавать, разумеется, не стал – не его дело, а свою часть уговора он выполнил. О пропущенной им лекции в Академии никто даже и не заикнулся – видать, папаша свое слово замолвил. Вечно он сует свой нос, куда не надо, словно Алексис сам своих дел не в состоянии решить…