- Сильнее!
Удар.
- Сильнее, Вайнке!
Удар.
- Сильнее! – Громкий голос Мастера отливал металлом. - Я не из фарфора, Вайнке, сильнее.
Снова удар и снова Алексис перехватывает его руку. И пусть это действительно лишь занятия и тренировки, однако Пан не может пересилить себя, когда дело доходит до Алексиса. Эти проклятые тренировки, всплывшие невесть откуда, словно сводили на нет все его новые успехи и достижения, разрушая всё на свете. А энергия тем временем бурлила в мальчишке как, кажется, никогда прежде: второй раздел Устава мальчишка сдал на 77 баллов, став, таким образом, третьим после Артура и Колина (братья по-прежнему не поднимались выше отметки 67), и даже Антон отметил то усердие, с коим дома Пан обкладывался учебниками – как вдруг начались они. Нет, драться мальчишке доводилось отнюдь не раз и не два, и в этом он был весьма неплох, но то было другое, то было махание кулаками, а не какие-то там навороченные приемы борьбы, которые теперь портили ему жизнь. И если на основных занятиях с тренером еще возможно было порой как-то совместить эти захваты и подсечки со своим нескладным длинным телом, то на контрольных с Мастером Брантом словно срабатывал какой-то стоп-кран, заклинивавший все и без того недостаточно отточенные движения Пана, отчего хотелось не то взвыть и выйти через окно, не то начистить его красивую мордашку как, в прямом смысле слова, рука возьмет.
- Еще раз! – Голос Мастера звучал властно и сильно, ему нельзя было не повиноваться, недопустимо, невозможно. И снова неудача, и Пан, получив короткий и меткий удар под ребра, сгибается пополам, хватая ртом воздух.
- Следующий. Рот, Артур!
Удар – поворот, удар – снова мимо. Молодые люди двигались четко и красиво, каждое движение, пронизанное силой, было просчитано, казалось, до миллиметра; даже тяжело дыша сквозь сжатые зубы, Пан невольно любовался ими и любовался Мастером, проклиная себя за свою слабость – отнюдь не физическую слабость, - и невольно, наверное, завидовал им и сердился оттого еще больше – на себя.
Удар, захват, и вот уже Алексис прижимает Артура к себе, сдавив поперек горла сгибом локтя его шею; невысокий паренек сипло дышит, замерев, едва касаясь носками мягких спортивных ботинок пола. Секунды тянутся, кажется, бесконечно долго, и терпение Мастера лопается:
- И дальше, Рот? Будешь ждать, когда противник свернет тебе шею? – Он шевелит рукой, явно желая показать кадету, как тот сделает это, и Артур шумно выдыхает, зажмурившись, потом дергается, безуспешно пытаясь попасть пяткой в сгиб щиколотки противника, но Мастера не взять столь простым приемом.
- А если толстый сапог? Думай головой, Рот, голова или жизнь! Что б в следующий раз показал, что делать при таком захвате. – Он бесцеремонно отталкивает кадета в сторону и всё так же бесстрастно вызывает следующего. В его движениях нет ни тени усталости.
Взлёты и падения. Будни и выходные. Препирательства в его кабинете и почти физически ощущаемые соприкосновения взглядов. Привычное одиночество, когда каждый сам за себя, а потом вдруг улыбка глаз украдкой и переполняющая эйфория. Сияющий Высокий Сектор, такой яркий, такой любимый и такой ненавистный. День за днем, день за днем, в занятиях, строгости и… счастье. Нелепом, влюбленном счастье, о существовании которого запрещено даже догадываться, пьянящем и дающем сил свернуть горы – только проклятые тренировки, правда, в эти «горы», похоже, не входят.
Учеба Пану нравилась. Несмотря на вопиющую сложность некоторых предметов (думать без содрогания о старших курсах и вовсе не получалось), несмотря на всё ещё выбивающие иногда из колеи подробности Системы, о которых так часто шла на занятиях речь, несмотря на катастрофический объем требующих зубрежки данных и вечно ноющие мышцы, учеба Пану нравилась. Средний Сектор, школа, работа в телесервисе – всё это казалось теперь настолько далеким от мальчишки, словно и вовсе лишь приснилось ему когда-то давно. Пан старался. Старался изо всех сил, мучительно краснея и бледнея от каждого промаха, однако ж, не дрогнув, сжимая зубы, твердил себе снова и снова, что всё сможет, что станет, провалиться Империи, достойным – достойным той жизни, которую за какие-то непонятные заслуги свалила на его дурную голову судьба в лице Алексиса Бранта. Да, сейчас жизнь эта казалась ему и впрямь подарком, несмотря ни на какие сложности: зубрить до глубокой ночи и писать едва ли не ежедневные проверочные работы, тренироваться до боли в каждой мышце, направлять внутрь себя тот безудержный поток энергии, что стремился излиться наружу, и ощущать себя живым как никогда прежде, ощущать себя на своем месте, на верном пути – даже если сам он, Пан Вайнке, не имел пока что ни малейшего представления, куда дальше может завести его этот самый путь.
На выходных у кадета раз за разом находились какие-то дела, не дающие ему съездить к родителям, в пятый квартал, да и сам он не сильно стремился разбираться в собственных чувствах относительно того, так ли сильно хочет он приезжать туда каждую неделю. В Академии ходили какие-то невнятные слухи, будто бы со временем частота их, кадетов-приёмышей, посещений Среднего Сектора будет значительно сокращаться, однако даже это не было аргументом более весомым, чем нежелание Пана, поддавшись на уговоры матушки, идти с родителями в центр зачатия смотреть на то, что по выходу из мутной пробирки станет его сестренкой. Марк упорно молчал, не то закопавшись в работу, не то присоединившись к прочим, кто теперь воротил нос от Пана – мальчишке, признаться, не особенно хотелось об этом думать, но с возвращением под отчую крышу он пока не спешил. Глупо, конечно, но что он сможет сделать и рассказать, если приедет? Марка отчаянно не хватало, но не хватало здесь, а не там, и не хватало его понимания – да оно разве теперь возможно, когда они живут в разных мирах?.. Полностью признавая собственную трусость, Пан упорно продолжал бежать прочь от этих мыслей.
Кроме того, Антон Штоф, не сказав ни слова, в середине августа пропал из комнаты на полторы недели, и Пану эти дни показались чуть ли не самыми теплыми и спокойными за всю прошедшую жизнь в общежитии. Едва ли мальчишка мог сам объяснить, что именно в Антоне так напрягало и почти пугало его – тот был тих и, кажется, совершенно безразличен ко всему, что бы ни делал Пан, но последнему ловить на себе время от времени его спокойный и холодный взгляд было почти что невыносимо, словно его и без того прогрессирующая мания преследования обрела плоть. В какой-то момент молчание Антона начинало буквально сводить мальчишку с ума, и тот находил любой предлог, чтобы хотя бы на четверть часа сбежать из их комнаты – на открытую пожарную лестницу («воздухом подышать»), в столовую или в общий спортивный зал на первом этаже, снова и снова проклиная себя за эту нелепую глупость. Пану начинало казаться, что Антон делает это всё нарочно, чтобы свести первокурсника в могилу, потом он вдруг отбрасывал эту идиотскую идею и едва не смеялся сам над собой, но, вернувшись в комнату, снова вжимался в свои стул, лишь бы не думать об Антоне лишний раз. Бред какой-то. И всё же как-то раз, на третий или четвертый день отсутствия соседа, словно бы между делом, парнишка собрался с духом спросить на пропускном пункте, скоро ли ждать возвращения Штофа и куда, собственно, он подевался, на что к своему немалому удивлению тотчас получил ответ: Антон Штоф со всеми прочими студентами старшей группы экспериментальной медицины отбыл на десятидневную практику. Мальчишке почему-то на мгновенье стало нехорошо от словосочетания «экспериментальная медицина», но виду он, разумеется, не подал и, поблагодарив вахтера, поспешил по своим делам.
Вернулся Антон одним прекрасным (или, если судить по погоде, скорее, ужасным) вечером бодрый и сосредоточенный, бросил сумку в ноги своей кровати и, едва сняв ботинки и пиджак, уткнулся в свой ноутбук, с бешеной скоростью скользя пальцами по клавиатуре. С этого дня, как мог судить Пан, Академию сосед больше почти совсем не посещал, по крайней мере, когда бы Пан ни уходил и ни приходил, Антон был в комнате, неизменно за компьютером, со стаканом чая или, вернее, заварки с лимоном. Лишь иногда он, не переодеваясь в форму, брал подмышку учебный планшет и распухшую замусоленную тетрадь и уходил к кому-то из соседей, а возвращался через пару часов пропахший табаком (Пан ни разу не видел, что бы Антон курил) и едва сдерживающий нервное возбуждение. Снова заваривал в прозрачной кружке чай и, перебросившись парой нейтральных фраз с мальчишкой, погружался в свой неведомый мир, пока однажды любопытство не одержало над Паном верх и он не спросил: