Бранта хотелось ненавидеть - и не получалось, как не получалось и не вспоминать постоянно тот разговор, как конфету обкатывать во рту каждое слово, что было произнесено тогда. Легче размозжить себе голову и забыться, чем перестать чувствовать это - проклятое слово, которое невозможно произнести вслух. Оставалось только прикусить губу и молча давиться собой.
Святая Империя, какой же он жалкий.
Дни шли, в Академии ничего не менялось. Колин по-прежнему держал курс на сближение, время от времени вытаскивая Пана за компанию подышать воздухом, пока сам курил, бесконечно о чём-то болтая (от чего Пан всё чаще отказывался по причине отвратительной погоды), Артур и Ники держались отдельно, и враждебная язвительность последнего, кажется, всё больше шла на спад. Стеф за первой партой третьего ряда порой казался Пану призраком, телом молчаливо зависшим в этом мире, а разумом – в каком-то ином, откуда вытащить его едва ли представлялось возможным. Фигура Стефа угнетала их – всех, включая даже некоторых Мастеров и Наставников, кто вёл занятия у четвертой группы не столь часто, как Брант и Берген. Напряжение в классной комнате день ото дня лишь возрастало.
Возвращаясь в эти дни в общежитие после занятий, Пан как-то раз поймал себя на том, что почти беззвучно напевает себе под нос одну песню, услышанную давным-давно, и лишь снова сжимал зубы, прогоняя видения тех дней. Всеединый сохрани, как же тоскливо без Марка. После того вечера, однако, еще на много дней вперед тоскливо стало не только без Марка, но и без музыки, о которой прежде мальчишка вспоминал так редко. Разумеется, не хвалебным Имперским гимнам, подобным стихам без мотива, но той музыки, которую несколько раз ему довелось услышать – и хватило этих раз на всю жизнь. Именно в такие тяжелые и мрачные вечера год-полтора назад они с Марком изредка вытаскивали друг друга в одно сомнительное заведение, исцеляющее от всех душевных недугов: в Среднем Секторе существовал так называемый подпольный бар (ни организаторы, ни посетители которого не знали значение последнего слова, но так уж было почему-то положено называть), где по вечерам порой можно было послушать старые записи, невесть кем и как сохраненные. Сперва «Пункт», после - «Станция», хотя это название и не прижилось, а как называлось это место сейчас, Пан даже не знал, да и как он туда теперь заявится? Хоть мальчишка и помнит в лицо всех их постоянных посетителей (равно как и они его, наверняка), не может же он появиться там в кадетской форме Высокого Сектора, распугав всех и вынуждая заведение тем самым к очередному переезду, которые и без того были весьма частыми в целях безопасности от внезапной облавы. Однако и в штатском была угроза – теперь уже для самого Пана, ибо быть остановленным без формы в Среднем Секторе было бы для него чревато не самыми приятными последствиями, а прикрываться секретными заданиями (да и попросту красиво врать, импровизируя) мальчик, к своему неоднократному сожалению, умел далеко не так виртуозно, как ему всегда хотелось.
Да и вообще, в определенный момент Пан заметил, что страх стал чересчур уж частым его спутником, чего давно уже не было прежде… Почти пятнадцать лет жизни в Среднем Секторе, четыре из которых к тому же были проведены в общеобразовательной школе, дали ему достаточно представлений о том, что можно, что нельзя, а что нельзя, но можно, если очень уж хочется. Надо признать, в последнем он весьма неплохо преуспел, начиная с захлестывающих эмоций, выливающихся в драки со старшеклассниками на старой фабрике и заканчивая дружбой с соседом по парте, Марком, и их совместными походами в тот самый «Пункт», он же «Станция».
Теперь же ситуация резко изменилась, и мальчишка почувствовал себя в совершенно подвешенном состоянии, не зная, как быть, и возможно ли обратиться к кому-то за подсказкой к решению этой дилеммы. Единственным, кто мог бы подойти на эту роль, Пан считал Алексиса (может, еще и Колина, но Колину надо порядком подрасти, чтоб дослужиться до того доверия, коим обладал тот же Марк Моро), но чувства разом интереса и резкой антипатии к Мастеру слишком туго и странно переплетались в душе Пана. Да и вообще, не пойдет же он к нему спрашивать, какие из предписаний Устава в Высоком Секторе можно с оглядкой нарушить, а какие лучше не стоит – и так постепенно становится понятно. Если в Среднем Секторе, чтобы нарушать Устав и прочие правила, даже негласные, нужно быть безоглядным и дерзким храбрецом, которому наплевать на всё, то в Высоком… Так значит, никакое отчаянное и безрассудное бесстрашие тут не помогут, пока у тебя нет хоть капли власти? Пану было тошно от этой мысли. Если даже до свободы или, как сказал тогда Брант «хоть шанса на свободу» нужно дослужиться, идя по пути Устава и покорности Системе, тогда какая это, к диким, свобода?
Пан вдруг почувствовал себя ужасающе одиноким и несчастным как никогда в жизни, настолько, что самому сделалось противно. Жил себе не тужил четырнадцать лет, плавал с Марком и Туром как рыба в воде в своем паршивом пятом квартале, чесал языком о чем не надо, шлялся фиг знает где до самых «красных огней», работал понемножку и бед не знал. Тогда у него было два (ладно, полтора, Тур все-таки козёл оказался тот еще) друга, с которыми можно было всё, что было нельзя… А сейчас? А сейчас у него нет и треклятого Алексиса Бранта, с которым нельзя даже то немногое, что можно. Хорошенький обмен, ничего не скажешь. Есть только Антон Штоф на соседней кровати да «власть в перспективе». Власть, как же. Дурка у него в перспективе – дурка и ликвидация.
========== Глава 34 Тучи сгущаются ==========
Сентябрь закончился, и начался октябрь, что означало приближение сроков сдачи первых отчетов по «преподавательской деятельности». Сказать, что Ия от этой мысли впадала в панику, было бы, конечно, неверно, однако неприятное ощущение важного невыполненного задания грызло её настойчиво и неумолимо. Хоть последний разговор с отцом и не вывел их общение на доверительный уровень, девушка, наконец, начала ощущать себя хоть сколько-то вправе задавать определенные вопросы и вообще заводить с Грегором речь о работе – своей, разумеется, однако прощупывая при этом почву и под ним самим. Девушка играла в разведчика и сама в душе смеялась над собой – понятно, что он никогда и никому не расскажет и не объяснит больше, чем дозволено и положено, и абсурдно даже надеяться на что-то большее, чем она имеет сейчас, особенно принимая в расчет, что и этого у нее никогда не было.
Читая свои отчетные листы, она невольно примеряла их на отца. Ничего толкового, конечно же, из этого не получалось, однако, выискивая какие-то выдающиеся мелочи в поведении преподавателей, она хотела и в его наружности увидеть что-то особенное, чего сам он показывать не желал. Едва ли сам Грегор был столь безупречным – куда скорее что-то не получалось у Ии, потому что и в школе она не могла уловить почти ничего лишнего, кроме того, что Хана Бри ходит курить чаще, чем дозволено по количеству ее рабочих часов, а Вир Каховски два дня назад очень звучно хлопнул дверью, выходя девушке навстречу из учительской, и его полное, раскрасневшееся лицо едва не дергалось от напряженно сдерживаемого гнева.
Всё это казалось ей не стоящими внимания мелочами по сравнению с постоянным брожением мыслей и сомнений внутри ее головы. Девушка давно уже перестала ощущать себя грязной и отвратительной за то, чему училась теперь, но стремилась максимально использовать себе не пользу новые знания. Прислушиваться к каждому шороху, замечать любое движение в противоположном конце классной комнаты, обращать внимание на слова, которые выбирают для выражения своих мыслей её же ученики. Всё это словно вливалось внутрь нее густым потоком, заполняя не только голову, но и всё пространство внутри нее. Однако едва ли не более, чем прочее, девушка выискивала в словах и взглядах подростков хотя бы малейшую подсказку о причинах исчезновения Фиды Грэм, чей испуганный взгляд все еще всплывал время от времени в памяти Ии. Доступа к школьным камерам у нее, разумеется, не было даже теперь, после повышения, а форма возводила между ней и шептавшимися в коридорах девочками ту непробиваемую стену отчуждения и непонимания, которой не выстроила бы даже самая большая разница в возрасте. Мысли о Фиде не давали Ие покоя, хоть она так и не рассказала о ней Ладе, и порой казались почти что зловещим предупреждением о том, что делает с тобой Империя, когда ты непоколебимо уверен, что «никто не узнает».