Выбрать главу

На встрече с девушками, правда, выяснилось, что с Ладой они о датах рождения не говорили, и сама она тоже не знает о сегодняшнем дне: Рона, все в том же ярком переднике поверх школьного платья, слишком броском в осенней серости, привела их в маленькую комнатушку где-то на задворках средней школы номер три и попросила заполнить кое-какие анкеты. Скользя тонкими пальцами по сенсору экрана, Лада, кажется, отчего-то ужасно смутилась, случайно узнав из них, что сегодня Ие исполняется восемнадцать, и тут же рассыпалась в тысячи извинений настолько бурно, что её пришлось даже украдкой пнуть под столом носком ботинка, сверкнув глазами в сторону Роны. Рона, однако же, всю встречу смотрела на девушек с нескрываемым интересом, словно на давних подруг, которых уже очень давно не видела, а теперь, наконец, снова случайно встретила и никак не может свыкнуться с происшедшими в них изменениями. Ия даже сама начала сомневаться, а не были ли они действительно уже знакомы где-нибудь в прошлой жизни, что, впрочем, тут же признала совершенно невозможным, ведь Роне совсем недавно, в начале сентября, минуло четырнадцать лет, а, значит, ни школа, ни работа никак не могли бы свести их вместе, ведь всего, казалось бы, четыре года были огромной социальной пропастью даже для жителей одного и того же квартала.

В школе в субботу было тихо и безлюдно, да и непривычно – как Ие, работавшей в другом здании, пусть планировка у всех них абсолютно одинакова, так и Ладе, не бывавшей в школьных стенах уже больше двух лет, с тех пор, как сама закончила обучение. Маленькая комнатушка, куда пригласила их Рона, была чистой и аккуратно убранной, несмотря на высокий шкаф, стоящий поперек и делящий и без того тесное помещение на два еще меньших, и концов каких-то досок и обрезков пластика, выглядывающих из-за него словно с любопытством.

- Это у нас подсобка, Вы не подумайте… - засмущалась девчушка, - в Парке будет, наконец, где развернуться нормально…

Про Парк Славы и про великое будущее «Зеленого Листа», спасающего весь мир, она говорила еще очень много – да что уж там, за все почти полтора часа их встречи Рона говорила, не замолкая почти ни на минуту, кроме тех нескольких вопросов, что задали ей девушки, и темно-серые глаза её светились изнутри так ясно и тепло, что Ия невольно поёжилась, сдерживая весь день рвущуюся наружу улыбку, и это было лучшим из всех возможных подарков. Сидя на какой-то потертой подушке за низким столиком, она невзначай касалась своим предплечьем тёплой руки Лады и, глядя в эти лучистые серые звездочки напротив, почти физически ощущала, как тепло разливается изнутри по всему её телу. Не это ли звалось когда-то странным, запрещенным нынче словом «друзья»?

Всё-таки не одни они живые в этом мире.

***

Клянусь я первым днём творенья,

Клянусь его последним днём,

Клянусь позором преступленья

И вечной правды торжеством.

Я опущусь на дно морское,

Я полечу за облака,

Я дам тебе всё, всё земное -

Люби меня!..*

[* Из песни группы Unreal - «Демон» (на стихи М.Ю. Лермонтова)]

Если прежде, в начале лета, Алексиса вели твердое упрямство, холодность и непрошибаемое ожидание подчинения, то теперь… Усталость словно стала всем его существом, словно подчинялись теперь не ему, но он сам – непонятно только, чему именно. Подчинялся, едва поднимая голову под какой-то незримой тяжестью, и шел, едва переставляя ноги, задыхаясь на каждом шагу. Быть может, внешне того и мало кто заметил бы, и мало кто обратил бы внимание, однако внутренне это ощущалось даже слишком явно, слишком сильно. Словно твердость, уверенность и холодная сдержанность, бывшие всегда его истинным лицом, теперь отделились от его существа и наложились силиконовой маской, не дававшей дышать. Мастер не хотел, что бы Пан видел этого, узнал о странной перемене, происходящей в нем, не хотел, что бы Пан вообще догадался, что что-то в нем, Алексисе Бранте, идет не так. Не по-другому и не по-новому, но именно не так, неправильно, как быть решительно не должно.

И в те часы, когда пьянящая эйфория любви покидала его, Алексис ощущал себя опустошенным, выжатым до последней капли, словно зажёванная соковыжималкой половинка горького грейпфрута. Только теперь он полностью понимал, почему Святая Империя стоит так строго на позиции контроля эмоций, - только понимал он это теперь не мозгом, но сердцем, когда было уже слишком поздно, и оттого снова всё летело под откос.

Любовь делала его слабым – по крайней мере, так считал сам Алексис. Эта нелепая, случайная, внезапная привязанность к мальчишке из Среднего Сектора, томившая молодого Мастера, разом сводила на нет всю предыдущую жизнь, все убеждения и устои – и личные, и общественные. Эта привязанность заставляла его колебаться, сомневаться в себе и своих поступках, подозревать свое ближайшее окружение, едва не выдавать собственное напряжение перед глазами своих кадетов. Постоянные мысли о другом человеке и постоянное желание быть с ним сбивали Алексиса с толку, постоянное напряжение из-за возможного преступления закона – не за себя, за другого, - высасывали все его моральные силы, не оставляя ровным счетом ничего, что могло бы лечь в основу новой почвы под его ногами. Оставаться холодным и собранным на глазах у всех прочих людей он умел без труда, будь то кадеты, Виктор или матушка, так потрясающе не вовремя отчего-то в очередной раз загоревшаяся идеей найти младшему сыну подходящую невесту, но, стоило Алексису остаться одному наедине с самим собой, как всё летело из рук, и пелена темного отчаяния застилала глаза. Эмоции переполняли его. Эмоции, чувства, ожидания и мечты захлестывали молодого человека с головой, окрыляли, зажигая синие глаза ни с чем не сравнимым блеском… Желания, которым не дано было сбыться, стремления, не находящие выхода – они сжигали изнутри огнем, оставляя лишь черные угли.

Теперь, думая о том самом проклятом «потом», Алексис снова и снова спрашивал себя, что именно тревожит его так сильно, что не дает покоя, опустошая? Один из возможных ответов оказался странным и неожиданным: он жаждал дать мальчишке всё. Как Высокий – всё, чего у Среднего никогда не было. Как… кто-то другой – всё, что имел – и снаружи, и внутри себя, - всё, чем мог и не мог обладать. Он был готов бросить всю проклятую Империю к его ногам, даже если то едва ли было бы ему по силам, – но Пану она не была нужна. Да и вообще пересекалось ли это его, Алексиса Бранта, «всё» хотя бы с чем-то, чего хотел сам Пан? Он делал всё, что мог. Он делал больше, чем мог, изо всех сил пытаясь смотреть на всё происходящее глазами не Высокого, не Мастера, но кого-то другого, кто был бы Пану ближе и понятнее, и раз за разом терпел поражение - сила ярлыка, гирей висевшего на его шее, оказывалась слишком большой. Он не заметил, как сам оказался у ног мальчишки, которого не сумел усмирить как усмирял многих до него. Он знал, что конец близок, и не сожалел ни о чем, что успел сделать для него.

Перед самим собой он признавал своё полное поражение – и заключалось оно в первую очередь в том, что он признавал поражение и перед этим проклятым мальчишкой, навсегда перевернувшим его жизнь.

Разочарование заглушало даже усталость. Разочарование во всей своей жизни, на глазах теряющей прежний смысл, разочарование в прошлых идеалах, разочарование в себе самом, оказавшемся внезапно бессильным и беспомощным словно младенец.

Мысли разбегались, не помещаясь все одновременно в его черноволосой голове. Работа. Академия и кадеты. Устав и Империя. Нормы поведения. Мать с её дурными идеями. Пан и будущее, их будущее.

Смешно было бы рассчитывать, что сигареты – хоть вторая, хоть пятая, хоть десятая – помогут на несчастные несколько минут избавить перерыв между занятиями от этих мыслей.

На крыше сегодня было удивительно людно – хотя все люди и рассредоточились достаточно равномерно по всей её площади. Две группы старшекурсников в стороне метеорологического оборудования, трое наставников поодаль, несколько младшекурсников меж ними всеми. Находиться среди людей, особенно незнакомых, сейчас было отчего-то неизменно приятно – наверное, потому что помогало забыть о собственной «ненормальности» и хотя бы ненадолго почувствовать себя причастным к ним.