Здесь в первый же день его взгрели так, что небо с овчинку показалось. Чужаков всегда так встречают. Но и он показал себя – дрался отчаянно как лев; припадал к земле, вертясь вокруг себя, кусался и царапался как лис.
Его отчаянная ярость произвела нужное впечатление. Потом, как и водится между удальцами, они помирились и гурьбой пили в безымянном дрянном местечке – на потемневшей вывеске еле угадывались очертания грубо намалеванной пивной кружки. Спьяну чувствовали себя почти братьями – Тило, Ханс, Вилли, Уве, еще один Ханс…
А еще была та девчонка, неизвестно отчего припозднившаяся с полосканием белья в ручье, текущем в роще неподалеку от городских стен. Для чего ей, дурехе, было так брыкаться?.. Убудет с нее разве, если ее немного поваляют по свежей травке?
То ли дело Швальм. Туда приезжают веселиться, и потому Швальм вечно празднует; там девки ласковей, да и королевский фогт с городской стражей не столь строги. Стакезее же торгует, прячет, считает барыши…
В Швальме он провел зиму, весну и почти все лето. Плясал дни напролет, так, что ноги оказывались служить и ночами ныли, будто их кто на доске выкручивал, а на босых пятках не заживали водяные пузыри; но награда бывала столь щедрой, что не следовало беспокоиться за раны – заживут как-нибудь!
Он быстро уразумел, что его ловкость, сложение, светлые волосы и приятные черты лица производят хорошее впечатление. Случалось, даже знатные дамы, что проплывали через площадь в повозках или на носилках, сопровождаемые слугами и охраной, останавливались, чтобы посмотреть на него и послушать, а потом подзывали к себе, расспрашивали, одаривали монеткой...
«Пойми, милый юноша, – говорила одна такая, и с каждым словом голос становился тише, а нежная рука не переставая ласкала мягкие кудри юноши, чисто вымытые, благоухающие фиалковой водой. – Ты желаешь, чтобы все смеялись и потому произносишь глупости; ты сопровождаешь веселье человеческое, и это хорошо. Хорошо, но недостаточно. Ты тратишь попусту свой чудесный голос! Солишь и без того соленое и тем портишь блюдо… Сделай так, чтобы они не только смеялись, но и плакали».
«Разве людям по нраву плакать? Думаю, они не хотят этого, любезная госпожа, и попросту прогонят меня…»
«Когда ты станешь петь как дышать – или лететь, как птица небесная, на какую любой земной властелин смотрит с завистью, они будут не в силах прогнать тебя. Твоя музыка, твой голос одновременно и дар, и оружие; ты можешь им оберегать и преследовать, строить и низвергать города, обнимать возлюбленную и лить по ней слезы…».
Что ж, для нее он плясал особенно усердно, и разучил другие песни – мудрые слова и нежные ласки стоили того. Вместо «Жены бондаря» да «Лесного цветочка» услаждал ее слух чарующими балладами о незнакомой ему жизни – в роскоши баронского замка с его ярко освещенными залами, соколиной охотой, танцами и пирами…
Она, не знавшая его имени и сама пожелавшая остаться безымянной, научила его многому, но отняла блаженную легкость и умение довольствоваться малым, эту единственную отраду бедняков, заронив в сердце зерно любви к роскоши, жажду и жадность, честолюбивые мечты.
От тех времен у него остались дудочка да растрепанная маска лисы, сделанная из ветоши и соломы – лежали на дне мешка как сбережение или напоминание.
Эх, в Швальме всегда весело, вот только заработанные деньги разлетаются слишком быстро. Да и вернуться нельзя – толстый Гебберт обещал проломить ему башку и непременно это сделает, такой уж уродился злопамятный человек.
III.
На рыночной площади его встретил обычный разноголосый гам, нытье жалейки и бряканье бубна, запахи съестного, перебиваемые невесть откуда берущейся тухлой вонью, упорной, точно сорная трава. Орали зазывалы и торговки зеленью и всякой снедью, грязные мальчишки до хрипоты спорили, кому теперь быть водящим в игре в лягушку; под ногами вертелись кудлатые бродячие псы.