Последовавший после этой ночи откровения день высвечен в моей памяти ослепительным, как в галлюцинации, блеском. Позднее утром, когда Данни ушел спать в свою каморку — он любил днем понежиться наедине с собой в постели, — а я собирался с духом, чтобы выйти, как я был убежден, в полностью разрушенный город, раздался телефонный звонок. Звонил человек, личность и даже пол которого мне так и не удалось установить, но вероятно, кто-то из родственников Бревурта, и сообщил мне, что этим утром на Лайл-стрит обнаружено лежавшее в луже крови тело моего тестя. Я было подумал о преступлении — бездыханное тело, лужа крови — и спросил, сообщили ли в полицию, что вызвало недоуменное, нарушаемое треском на линии, молчание, за которым последовал, как я подумал, сдерживаемый смех, но возможно, звонивший всхлипнул, а затем долгие путаные объяснения, в которых я разобрал показавшиеся мне неуместными и смешными слова «пролетавшая шрапнель». Последовали и другие звонки (как только телефонная сеть выдержала эту ночь?). Из Оксфорда позвонила Вивьен. Она говорила сухо, в голосе звучали обвинительные нотки, будто она считала меня по крайней мере частично ответственным за эту трагедию. Возможно, так оно и было, поскольку я был единственным непосредственно доступным представителем гигантской военной машины, которая раздавила нечаянно попавшего в нее отца. К телефону подошла ее мамаша, бессвязно повторявшая, что она «знала, с самого начала знала». Очевидно, она хотела сказать, что предвидела смерть Макса и приводила ее как доказательство своего ясновидения. Я слушал ее трескотню, время от времени вставляя сочувственные междометия — единственное, что от меня требовалось; я все еще находился в состоянии любовной эйфории, которую ничто не могло поколебать. С легким раздражением подумал о своей лекции в институте, которая должна была начаться именно в эту минуту; гибель Большого Бобра вкупе с воздушными налетами должна была серьезно повредить моим учебным расписаниям на ближайшее время. Кроме того, возникала проблема с моими книгами: надо ли искать нового издателя, или же рассчитывать на поддержку почти выжившего из ума Эммануэля Кляйна, партнера покойного? Право же, все это создавало массу неудобств.
Вивьен приказала мне разыскать Ника и сообщить ему это известие. Дома не было, не нашел я его и в Департаменте. Отыскал его только к обеду в «Хунгарии», где в одном конце обеденного зала весело подкреплялась шумная публика, а в другом официанты в синих фартуках выбрасывали стекло и щепки в выбитое ночью окно. Ник в военной форме обедал с Сильвией Лайдон и ее сестрой. Я задержался в дверях, глядя, как он говорит, улыбается, откидывает голову характерным жестом, словно стряхивает со лба прядь блестящих черных волос, которой там больше не было, она оставалась лишь в моей памяти (Ник уже лысел; по-моему, это ему шло, но он переживал очень болезненно, ибо страшно кичился своими волосами). Стол был залит солнцем, и женщины — Сильвия в присутствии Ника как ласкающаяся кошка, Лидия к тому времени вроде бы старая дева, но игрива, как никогда, — смеялись шуткам Ника, и мне вдруг захотелось повернуться и уйти, я уже представлял, как шагаю за дверь и спускаюсь по лестнице — пускай кто-нибудь другой погасит этот эфемерный солнечный квадратик на столе, где лежала рука Ника с сигаретой, с кончика которой поднималась тонкая синяя струйка дыма, волнистая, торопливая, будто цепочка трепещущих вопросительных знаков. Тут Ник повернул голову и увидел меня. Хотя он продолжал улыбаться, что-то в нем дрогнуло, сжалось. Он встал из-за стола, и не спуская с меня глаз, пошел через зал. Одна рука в кармане, в другой дымящаяся сигарета. Подойдя к двери, где я стоял, он резко остановился и, наклонив голову набок, посмотрел на меня, продолжая улыбаться, внешне беззаботно и в то же время напряженно, выжидающе.