Да, из грязной почвы вздымают
длани. Нет, не за помощью, – раз.
Два, – не с тем, чтобы, наоборот,
её предложить. Им плевать на народ.
Если и мыслят, бывает, о людях, –
только чтоб не коснуться их.
Касаются – рукою ли, грудью –
только друг друга, только своих.
Нам такой любви не понять.
Тем не понять, кому – умирать.
Вот почему ты и жил безмолвно.
Дыша размеренно, неспеша.
Существуя предельно ровно.
Экономя действие, шаг.
Пытаясь целиком уместиться
в собственный мозг.
С остальным – проститься.
Безмолвие, Кафка, – твоё горючее.
Твой мир скорей абсурден, чем жесток.
Молчанье в спирте разведи покруче,
ступай туда, где врозь, попарно, в куче
дибуки, дьяволы галдят, канючат,
визжат и кувыркаются в падучей,
то прячутся, то сыпят на порог, –
ступай туда. Обитель эта –
твоя душа, жидовье гетто,
накладывающее вето
на всё, что тщится отдалиться.
И отделиться.
Двинуть.
Сгинуть.
Кружит, снижается зуёк,
сужается его орбита.
У точности один итог:
печаль убита и забыта.
А с нею – всё, что было важно.
Вот оттого тебе и страшно.
И оттого твои сомненья
касательно любой мишени,
которая – чем ближе к ней,
тем отдалённее она. Смешней.
Твоя душа была чиста, о, Кафка!
О, Вечный Жид! И та же ставка!
Не спится мне. Сон. По улицам Праги
плетёшься. Вслед (как в чуму вурдалаки) –
немощность твоего совершенства,
вечное, неизлечимое шествие.
Следом за ней – голубица. Ищет
пищу. Нет её. Невезенье.
Птица – как монашка, что рыщет
в поиске своего спасенья.
Нет его. Вместо – печёт ей спину
солнце, язычник неумолимый.
Кафка, всё, что вокруг и рядом,
послушай, не стоит пытливых взглядов
такого, как ты. Не стоит зрения
такого сквозного, что воображение
мешает, как крепким ногам – костыль.
Вместо – попробуем вместе – остынь
и рассмейся! Рассмейся горько,
как горек удел беременной тёлки.
Тебя не унять. Ты плетёшься дальше
мимо кофеен, – тусклой фальши
освещения в них, бесед
кратких ли, длящихся много лет,
утончённых ли, чаще нет,