— Зря, — снова повторил Макарцев. — Прав все-таки Усольцев, а не ты. Хотя никогда мы с ним... Но это к делу не относится. Прав он и делом правоту свою доказал, знаю я. К тому же кашу, между прочим, мы заварили, нам ее и расхлебывать. Да дело даже не в этом. Другого боюсь, Олег, я уже говорил об этом. Боюсь, что мы часто так и не узнаем до конца, что мы можем и чего мы стоим. А это, наверное, и есть самое главное. Пик жизни, что ли... Есть даже выражение какое-то... Не помнишь, Яклич?
— Момент истины?
— Вроде того.
— Я в одной книжке читал, — сказал Сорокин. — Не помню только в какой...
— Вот она, наука, — ехидно пробормотал Макарцев. — Он уже столько знает, что ничего не помнит.
— В общем, там так было, — продолжал Сорокин. — Примерно так. Что-то про истину... Ага. Вот так. Стремиться к истине бессмысленно. Она непостижима. Надо, дескать, стремиться к гармонии.
— А можно я буду стремиться к баяну? — вздохнул Макарцев.
Помигал и снова зажегся свет.
— Скоро совсем отключат, — сказал Макарцев. — Живем как по команде: в ноль часов отбой, в семь подъем.
— Замечательное житье, — сказал Сорокин. — Замечательный город Нягань. Налей-ка, пока еще хоть что-нибудь видно...
— А помнишь, Олег, как мы в Вартовске жили? — спросил Макарцев. — Ну, тогда еще, когда все управление помещалось в дощатом бараке, где сейчас базовый склад турбинного хозяйства. Хотя теперь, наверное, и его снесли... Помнишь, весь техотдел тогда — в одной каморочке, здесь работали, здесь, случалось, и ночевали. Мы подолгу тогда сидели в конторе — разговаривали, спорили, мечтали...
— Усольцев, Китаев, Леха Титов...
Жизнь только начиналась, и была она прекрасна, и казалась она бесконечной — разве так у вас не бывало? разве не старались вы продлить, сохранить навсегда то ощущение неразменного счастья, какое дают, наверное, только самые первые самостоятельные шаги? — и сидели тогда долгими вечерами, и работали ночами — что же оставили мы в этих навсегда ушедших днях? что они в нас оставили? — и не ложились, не найдя решения, не нащупав слова, не отыскав формулы или строки, — и пили тогда не от горечи или усталости, а от бестолкового и беспечного света, и любили всех, и все нас любили, — или это казалось, что все нас любили?
Я подошел к окну, за которым была белесая пустота, и в ней то возникали, то пропадали бесформенные тени, отбрасываемые неведомо откуда возникающим светом.
Поздно ночью пришли мы ко мне домой и, наскоро попив чаю, разместились на ночлег. Проснулся я от беспокойного, хотя и очень осторожного звука шагов, приглушенного, сдерживаемого кашля, — встал, прошел в комнату, где расположился мой товарищ. Он не спал. Стоял у окна, переминаясь с ноги на ногу, мял в кулаке седую бороду и сосредоточенно наблюдал за парением светящихся хлопьев снега в голубоватом конусе фонарного огня.
— Саня, тебе что-нибудь нужно? — спросил я.
— Ага. Карандаш и бумагу, если можно.
Утром он ушел, когда я еще спал, а на столе остался узкий листок и четыре строки, где буквы стояли упрямо, отдельно, несоединенно:
Белая улица. Тихо. И только
Падает, падает, падает снег.
Это ненадолго. Да. Ненадолго.
Ну вот и смотри себе, человек.
В конце весны я вернулся из очередной командировки и узнал, что накануне Саню похоронили — сердце.
Было ему сорок пять лет. И еще долгое время, распахнув скрипучую дверь и сделав неполных два шага, я просовывал голову в крохотный кабинетик и машинально заглядывал направо. Но стол Сани был пуст, лишь цветы стояли в обыкновенном граненом стакане. Потом за этим столом расположился новый сотрудник, и только Санин портрет, увеличенный с плохонькой фотографии, остался висеть на стене... Звали его Александр Орлов, он работал в отделе прозы журнала «Дружба народов», редактировал сложнейшие рукописи (позже Чабуа Амирэджиби, известный писатель, напишет, что только грузинская проза обязана Александру Орлову тем, что русский читатель познакомился с романами Нодара Думбадзе, Отара Чиладзе, Гурама Гегешидзе, Арчила Сулакаури, Александра Эбаноидзе, Гурама Панджикидзе и его, Амирэджиби, «Датой Туташхиа»)... Но был Александр Орлов поэтом, хотя всего лишь два или три стихотворения увидел напечатанными...
Протей, ты почему кровавый?
Ты на три четверти из слез.
Любви, надежды, тихой славы
недолго тешил нас курьез.
Друзья, простите мне стихи,