С такими людьми можно часами говорить об их работе — даже если порой не улавливаешь специфических тонкостей, суть дела неизбежно воспринимаешь правильно, ибо тебе передается эмоциональная заряженность собеседника, а она несет информации не меньше, чем выверенная точность формул и терминов. Николаев показывал геологические карты и схемы, говорил об отличиях в залегании пластов на Ем-Еге и на Талинке, а еще о том, что сетка забуривания месторождений пока только лишь разрабатывается...
Одновременность существования на одном плацдарме экспериментальной лаборатории и эксплуатационного промысла ставила перед наукой заманчивые, честолюбивые задачи, но практикам она обеспечивала стабильное непостоянство, неустойчивость, нервозность.
— Кстати говоря, — как бы между прочим заметил Николаев, — геологические запасы по своду пока не защищены.
Запасы не защищены, значит, плана обустройства месторождения, строгого, научно обоснованного и материально обеспеченного плана не существует, а план добычи растет, и, опережая его, растет план бурения: из этого следует, что все новых и новых людей призывает к себе еще не родившийся город.
Николаев мельком поглядел на запястье, и я догадался: время. Время поджимало моего собеседника. Не та обстановка была сейчас в объединения, чтобы безмятежно толковать о перспективных научных задачах: производственный план явно дымился, и эта подробность бытия отчетливо выражалась в нетерпении телефонных звонков, нервном хлопанье дверей, истерическом стрекоте машинок, звуках торопливых шагов, суетливой интонации голосов.
Николаев принялся готовить или проверять очередную справку для генерального директора, да и я помчался дальше, в поссовет.
— Между прочим, — сказал Логачев, — сегодня генерального директора в Москву вызывают. Понятно, по какому поводу. Но, как ни странно, все в объединении искренне рады, что в Москве им выволочку устроят. Может, хоть под это дело выделят чего — и по ресурсам, и по усилению стройбазы...
Известная логика в таком предположении была.
Только вряд ли она, эта логика, успокаивала генерального директора объединения. Осунувшийся, бледный, он нетерпеливо поглядывал на часы, суетливо перекладывал папки и схемы с места на место, судорожно ждал вертолет — на Ханты-Мансийск, оттуда в Москву, но не только из-за спешки не получилось у нас беседы, явно не был он расположен к разговорам ни про город, ни про месторождение, чувствовал, что положение становится неуправляемым, невыполнимость задачи отравляла душу. До встречи в его кабинете мы виделись дважды — один раз мельком поутру, когда с Сорокиным и Макарцевым ждали автобус у казаковского дома, и он тоже ждал с нами вместе, но как-то отрешенно, замкнуто, отстраненно — когда кто-то стал шутливо хвастаться, что научился бриться в темноте, он болезненно сморщился и отвернулся, словно при нем сказали бестактность; а на том заседании райисполкома он глухо и с надсадным усилием говорил про необеспеченность планов по жилью стройматериалами — видно было, что не впервые говорятся эти слова и все про всё знают, но говорить что-то надо, и потому он говорит. В его кабинете мы начали было спорить, можно ли относить сборные чешские комплексы к капитальному жилью или нет, я считал, что, конечно, нет: времянка, даже прилично сделанная, все равно остается времянкой, он утверждал обратное, мне показалось это необъяснимым упрямством, я уже новые аргументы стал подбирать, потом взглянул на его лицо и решил, что доспорю при следующей встрече, когда из Москвы он вернется; не знал я тогда, что вижу его в последний раз...
По дороге в мифическое УБР-2, у которого был начальник и план, а больше ничего не было, я встретил Олега Сорокина. Был он мрачен, топорщил усы, говорил вяло, неохотно. Потом поглядел на зябко прильнувшие друг к другу балки, на короба отопления, облюбованные угрюмыми псами, и сказал:
— Нет, тут только такие энтузиасты, как мы пятнадцать лет назад в Вартовске были, могут работать. Или как Сергеич — он остался, каким был... Не могу я понять, сколько же можно человека на прочность испытывать.