Выбрать главу

У самого устья ревело так, что даже наглухо завязанная ушанка, даже вата, которую я, по совету Зульфира, насовал в уши, не помогала — в голове звенело. Над раздрызганным превентором взмывала дрожащая голубоватая струя. «Вот сейчас, — подумал я, — откуда-нибудь с двух тысяч вынесет маленький камешек, песчинку даже, песчинка чиркнет об крышку этой кастрюли — и метров на сто пятьдесят взовьется факел. Красивый такой факелок. Далеко видно будет». На Варь-Егане, два года назад, я видел, что остается от буровой после газового выброса с пожаром. Да ничего не остается. Даже площадки, на которой стояла буровая, не осталось — был кратер диаметром метров в сто, наполненный горячей водой, из которого равномерно выплюхивал грязно-серый фонтан и взмывал к небу столб огня.

Мы раскрепляли превентор осторожно, расхаживая гайки деревянными колотушками.

Потом, скользя по мерзлой земле, раскачиваясь и вразброд ухая — все равно никто никого не слышал, — начали заводить на искалеченный превентор тросы с четырех концов.

Выше лебедки буровая была залита окаменевшим уже раствором, над головой болтался, покачиваемый ветром, наполовину оборванный плакат: «Не загромождайте приемный мо...» Загромождать было нечего.

Метрах в тридцати от устья, по вершинам неправильного квадрата, стояли на санях четыре ручные лебедки. Остывшие тракторы, словно якоря, удерживали сани на месте.

Когда тросы были закреплены, Григорьев что-то крикнул. Скорее всего, прокричал свое любимое: «Валите вы все к чертовой матери!»

Мы отошли к флажкам. Подшибякин стоял рядом. Я был в экспедиции его отца в тот год, когда разлившаяся река затопила вертолетные площадки и Василий Тихонович повел к разведочным буровым караван судов — по протокам, по рукавам, по перекатам, через кусты и чапыжник. Столько прошло времени, но мне не забыть, как забрызганный грязью водомет, переползая через отмели, притулился к высокому берегу, на котором стояла буровая Сани Анищенко, и Подшибякин, спрыгнув с палубы, невозмутимо побрел по густой воде...

— Я знал вашего отца, Слава, — сказал я Подшибякину.

— Отца? Отца все знают... — вздохнул Подшибякин и уткнулся взглядом в устье тринадцатой буровой.

Возле устья оставался один Григорьев. Есть жуткие кадры, снятые, кажется, на Уренгойском выбросе: во время замены превентора, в тот самый миг, когда у устья оставался один только Григорьев, вспыхнул газ — и Григорьев бежит на этих кадрах сорок метров в сплошном море огня.

Мы стояли у флажков и напряженно вглядывались в маленькую фигурку у подножья вышки. Григорьев легко перебегал от троса к тросу, трогал его рукой, стараясь определить натяжение, — нет, не стараясь определить, а определяя, потому что превентор неожиданно вздрогнул, приподнялся над устьем и ровнехонько застыл, словно в стоп-кадре.

Григорьев махнул рукой. Две лебедки стали работать на отдачу, а две — продолжали тянуть к себе.

Превентор, легко съехав по невидимой горке, плавно лег набок.

— Все сработали хорошо, — сказал Григорьев, подойдя к флажкам. — Отдыхайте. Теперь будем ждать самолет.

Мы вернулись к балкам. Метель утихла. Выщербленный остов буровой врезался в вечереющее небо. Вдали виднелась наша «десятка» — мрачное покосившееся надгробье.

— Вот так, — грустно сказал «товарищ молодой специалист». — Всего тридцать два метра оставалось...

— Спешили, значит? — усмехнулся Григорьев.

— Спешили.

...Год назад, догорающей осенью возвращаясь с БАМа, мы с товарищем мчались на попутной машине от Янканского перевала в Тахтамыгду. Через этот маленький аэропорт проходил один раз в сутки на Иркутск, на перекресток больших авиадорог, тихоходный самолетик. Мы не знали точно время отлета и изнывали от нетерпения на бесконечно петляющей горной дороге. Увидев в сумерках силуэт самолета, стоявшего на площадке перед вокзальчиком, мы вздохнули с облегчением: успели. Не достучавшись в запертые двери зала ожидания, обошли темное здание и воровато выбрались на летное поле, спеша к самолету. Глухо и призывно звучали авиамоторы, поднимая из глубин памяти пройденные и не пройденные маршруты, потом раздался протяжный свист, и над низкими сопками показались зеленые и красные бортовые огни. Наш самолет неподвижно стоял на земле.

— Может, это модель? — предположил мой товарищ.

Мы подошли ближе. Тяжелые крылья нависали над нашими головами. Внизу, под лоснящимся от росы брюхом самолета, торчали вместо шасси деревянные колодки, врытые в землю...

— Человек не собака, — неожиданно сказал Григорьев. — Это собаку ничего не стоит научить закрывать превентор при первых признаках выброса. А человек — это человек. У него нервы есть. У него воображение есть... И хорошо, что есть воображение. Только вообразить себя букашкой легко. А нужно оставаться человеком. Даже в воображении. Понимаете?