— Эх, если б знать, — вздохнул Казачков, — если б знать, Валера, что же мы действительно можем...
— Узнаем еще, — отозвался Абрамович. — Какие наши годы.
Миновав лес, машина выскочила на взгорок.
Внизу, возле балков, стоял разукрашенный автобус, суетились люди, гремела музыка. Абрамович тут же включился в праздничные хлопоты, и вокруг его массивной фигуры завертелась беспечная карусель. Вытащили стол на утоптанный снег, положили на него горку одинаковых папок с дипломами. Шуршала оберточная бумага, тонко позвякивал хрусталь, буркомовский деятель придирчиво сверял число подарков со списком награжденных. Черемнов, молоденький щуплый парнишка с редкими усиками, разговаривал с Казачковым, глядя на него влюбленными глазами, а Казачков жал его руку с уважением профессионала, умеющего оценить чужую работу, и с доверчивой требовательностью мужского сердца. Свободные от вахт люди черемновской бригады молча и немного напряженно стояли вдоль стен, с любопытством наблюдая за подготовкой к митингу и все еще не войдя в роль виновников торжества.
На буровой продолжалась работа.
Солнечный свет бил прямо в распахнутые ворота вышки, но занятые своим делом буровики солнца не замечали, не ловили его лучей и не прятались от них.
3
В один прекрасный день я написал два заявления. Первое: «Главному редактору журнала «Смена». Прошу освободить меня от должности заведующего отделом рабочей молодежи». Второе: «Начальнику Карской нефтегазоразведочной экспедиции. Прошу принять меня на должность бурового рабочего в состав вверенной Вам экспедиции».
Через месяц я стоял на подсвечнике буровой вышки «Уралмаш ЗД», расположившейся на берегу уже истратившей себя речушки, стремившейся к Карскому морю, до него тоже рукой подать, однако мне было не до моря: задрав голову, я тупо смотрел, как к ротору приближается, раскачиваясь и роняя капли раствора, тяжелый элеватор, — и с нескрываемым отвращением к себе думал о том, что в своих сочинениях я чаще всего любил описывать именно эту операцию, вира-майна, спуск-подъем бурового инструмента. Конечно, издевался я над собой, в такие минуты всегда что-то куда-то движется, и это даже слепой заметит. Или заяц. Говорят, что зрение зайца устроено таким образом, что он видит предметы только в движении, потому-то, пытаясь спастись, он замирает, полагая, что становится невидим. Заяц. Дурак. Ба-а-а-анс! — элеватор саданул по муфте торчащей из скважины трубы, и бурильщик Гриша Подосинин покосился на меня: «Спишь?!» Кое-как я справился с воротцами элеватора и, хлюпая давно промокшими сапогами, возвратился на подсвечник. Конец первой вахты я помню урывками, фрагментами, обрезями, как тяжелый сон из кошмарных фантазий Сальвадора Дали. Но прошла неделя, минула другая, пролетела третья, и однажды, придя на вахту, я неожиданно обнаружил, что все или почти все металлические предметы, коих в достатке на буровой и которые, как мне казалось, вступили в сговор, чтобы сжить меня со свету, ведут себя вполне лояльно, а иные даже дружелюбно или хотя бы приветливо. Но уже я не мог забыть и теперь никогда не забуду, что видеть, как работают другие, это вовсе не то, что работать вместе с ними...
Каждый день изнурительной, бурлацкой работы в одной лямке с этими людьми приносил радость полнокровного мужского бытия, а длительные ритуальные чаепития после вахты приобщали к таинствам и прямоте их непростых судеб. До сих пор дни, прошедшие на Харасавэе, я берегу в памяти, как хранят воспоминания о школьной любви, — такого больше не будет, другое — возможно, скорее всего, наверняка, а такое — нет, уже никогда.
И все же месяца через полтора после своей первой вахты я пытался «сыграть в ящик», но, к счастью, промахнулся.
По причинам драматического свойства мы вынуждены были спешно прекратить работы и законсервировать буровую до зимы. Все, в общем, уже было сделано, осталось погрузить в вездеход мелкое металлическое барахло, которое сгодится на новом месте; этим занималась наша вахта: подтаскивали крючками элеваторы и переводники к краю приемного моста и сбрасывали их в кузов вездехода. Я тащил по желобу очередной элеватор, беспечно мычал какую-то песенку да одним глазом поглядывал на заходящую на посадку краснобрюхую «аннушку», — крючок вырвался из проушины, и в тот же миг я летел головой вниз с трехметровой высоты, успев вспомнить, что где-то здесь стоит контейнер с отработанными долотьями, а рядом возвышается горка колец, предохраняющих муфты труб. Не знаю, как это произошло, но упал я в промежуток между двумя кучами железного хлама, да к тому же не воткнулся башкой, а, перевернувшись в воздухе, грохнулся на спину. Гриша, спрыгнув вниз (я уже успел вскочить на ноги, но ничего не соображал), вырвал злополучный крючок, который я продолжал сжимать в руке, и сварливо сказал: «Кто ж элеватор за проушину тащит? Учишь вас, учишь...» Учить Гриша действительно любил. Всему, чему угодно. Например... Но это другая история. «Ладно, — строго сказал Гриша, — ладно, вали в балок, отлежись маленько».