Выбрать главу

Нягань, Нягань...

За насыпью железной дороги вздымались трубы котельной. Дома по ту сторону стояли, как школьники на танцах, — девчонки вдоль стен, чинно и благонамеренно, только глазенками зырк-зырк, пацаны шумными, независимыми и беспомощными компаниями. Впрочем, ладные были дома, неказистые, но срубленные на совесть, «Урал» осторожно взял переезд и, чуть помешкав у высоко торчащих рельсов, грузно сполз на бетонку.

— Что ж, попробуйте начать все сначала, — неожиданно для самого себя вслух произнес я. Макарцев покосился на меня, хмыкнул:

— Ты чё?

— Да так. Вспомнил сочинение из местной газеты про твою Нягань. Знаешь, как там про это писалось?

— Ну?

— Нягань — пример кардинально нового подхода к вопросам социального характера... Объекты Нягани будут строиться по образцу лучших сооружений Нижнекамска и Тобольска... Где же они, эти объекты? Где образцы?

— А-а... — протянул Макарцев, начисто утрачивая интерес к градостроительной теме. — Будут тебе и объекты. Если дорогу сюда не забудешь... — И повернулся к шоферу: — Побыстрее, а?

Тяжелый грузовик резко прибавил, громыхнул на крутом повороте, соскользнув задним мостом с прямолинейно уложенных плит, качнулся, выровнялся, рванул...

Я прилетел в Нягань час назад, первым делом разыскал Макарцева: мы не виделись с ним четыре года.

Последний раз то было еще в Нижневартовске. Помнится, оказался я там в конце зимы, сумеречно было, день угасал, так и не разгоревшись, я спешил, мне хотелось скорее увидеть, как изменился без ценя этот город, в автобусе я сел к окну, но никак не мог добраться до стекла: разгребал волокнистую, вязкую морозную вату инея, шумно дышал, пытаясь превозмочь холод слепого окна — но то ли мне недоставало тепла, то ли действовали здесь иные, забытые или вообще неведомые законы физики, то ли, быть может, и вовсе другие законы, по которым не дано превращать в исчезающий пар спрессованное, выпавшее на стеклах в кристаллы дыхание других людей, — только снова и снова я принимался царапать, скрести коченеющими пальцами заледенелую муть окна, продираясь сквозь иней, как сквозь долгие зимние дни, прошедшие здесь без меня: круша кристаллическую решетку, сдирая волокно за волокном, снимая за слоем слой, я натыкался на чужие заплывшие следы.

Предположим, вы вернулись в город, в котором не были давно, но где была вся ваша жизнь, и без этого города вы жили не так, как могли бы: вам кажется, что достаточно найти крыльцо или порог, где вы сказали «прощай», извлечь из памяти звук или слог, на котором остановилась ваша здешняя жизнь, и все повторится, продолжится, — но нет уже ни крыльца, ни порога, и даже начертание букв словно бы переменилось, или алфавит стал другим. «Где твердый знак и буква ять с фитою? Одно ушло, другое изменилось, и что не отделялось запятою, то запятой и смертью отделилось...»

Грустной получилась тогда наша встреча. Макарцев чувствовал себя скверно, дома были очередные нелады, да и на работе случались времена повеселее: из сменных буровых мастеров ему пришлось — по болезни, да и по характеру тоже — уйти в диспетчерскую. Весьма увлекательное, надо сказать, занятие — раз в трое суток двадцать четыре часа подряд надрывать глотку, разыскивая бульдозер, или смеситель, или кран, или крановщика, или дежурного слесаря... Мне доводилось и после бывать в Нижневартовске, только Макарцева уже не застал; я предположил поначалу даже, что он уехал навсегда — и это было бы правильно, разумно, пора бы и поберечься, пока не выхаркал вместе с кровью все свои бронхиальные стенки и эпителии — так пометил его Север в лихие младые дни, когда Макарцев был еще верховым в повховской бригаде, на знаменитой скважине № 200. Хотя не каждый вспомнит сейчас, чем она знаменита. Пятнадцать лет минуло, но пятнадцать лет назад, в марте 1969-го, пошла первая самотлорская нефть, пошла из скважины № 200, которую пробурила бригада Степана Повха...

Но Макарцев никуда не уехал с Севера.

От друзей я узнал, что он в Нефтеюганске, и Геля снова с ним, и все вроде бы ладно. Я собрался в Нефтеюганск, однако попал на Вуктыл, — у ремесла свои фарватеры и свои проблесковые огни, ты легкий на подъем, свободный человек, твоей участи принято завидовать, да и сам не променяешь ее ни на какую другую — летишь на высоте десять тысяч метров, возвращаясь из Не-Помню-Откуда, и дорожная куртка еще пахнет вольным дымом костра, самолет идет на посадку, а в прокуренном склепе редакционного штаба уже что-то решилось, и тебе остается всего лишь определить, брать с собой рюкзак или кейс, в зависимости от нового маршрута; нет, не так — рюкзак мне привычнее, просто огромна Страна, а Север велик, и всякий раз, ожидая регистрации на свой любимый Нижневартовск или прелестную Ухту, вдруг слышишь объявления о рейсах на Тикси или Анадырь — и тускнеют для тебя твои дали, а иные, столь же доступные, по-прежнему недосягаемы. Откуда берется такая хандра? Не знаю. Нет для нее причины. «Невозмутимый строй во всем, созвучье полное в природе, — лишь в нашей призрачной свободе разлад мы с нею сознаем...» Но так ли?