Выбрать главу

Прошел месяц. Я напряженно работал над повестью, но вдруг почувствовал, что еще плохо знаю панфиловцев, что «материала», как мы, литераторы, говорим, явно не хватает.

Съездил в дивизию еще раз.

«Уже написали?» — спросили меня.

«Нет, товарищи, не написал,— ответил я, смущаясь.— Надо еще пожить с вами, посмотреть, поговорить...»

Но и второго раза мне оказалось недостаточно. Пришлось приехать в третий раз, а затем — в четвертый. И по-прежнему — без рукописи. В конце концов был дан приказ «больше не пускать этого корреспондента, который ничего не пишет».

Наконец летом сорок второго года я засел за повесть. Получил для этого отпуск из редакции журнала «Знамя», где состоял военным корреспондентом, снял комнату на станции Быково, почти безвыездно сидел там и писал. Бывали, конечно, минуты сомнений, мне казалось, что я все-таки выгляжу «птенчиком».

Однажды мне потребовалось поехать в Москву. На даче никого не оставалось. Я побоялся пожара или какой-нибудь другой случайности, которая могла бы вдруг уничтожить мои дневники, заметки, черновики и почти законченную рукопись. Аккуратно сложил все материалы, сунул их в вещевой мешок, надел его на плечи: так будет целее!

В Москве заглянул домой. Жена, провожая меня на дачу, дала с собой бидон с супом и строго предупредила:

«Я знаю тебя... Ты задумаешься и обязательно оставишь бидон в вагоне...»

Я дал честное слово, что не оставлю.

И вот в дачном поезде я еду в Быково. Положил рядом с собой вещевой мешок, а в ноги поставил бидон. И действительно, крепко задумался. Все думал и не мог решить, как построить действие в последних главах повести. И вдруг прямо над головой услышал голос проводника:

«Быково!..»

Поезд уже остановился. Я вспомнил, что должен что-то не позабыть... Ах, да, бидон! Схватив его, выскочил на платформу. Поезд тронулся. И только тогда взметнулась мысль: «Мешок!» Он остался в вагоне. Все — записки, материалы, черновики и почти готовую рукопись книги — уносил поезд.

Я бросился к начальнику станции, он позвонил на соседнюю, на конечный пункт. Но мешок исчез. Не обнаружил я его и в бюро находок.

Что делать? Не буду описывать авторских переживаний — все ясно и так. Редакция наседала, требуя повесть. Время от времени напоминали о себе и представители дивизии. А я был банкротом...

Мне ничего не оставалось, как писать повесть заново. Но теперь она потеряла сугубо документальный характер — ведь у меня уже не было моего архива. Пришлось дать волю воображению, фигура центрального героя, сохранившего свою подлинную фамилию, все более приобретала характер художественного образа, правда факта подчас уступала место правде искусства.

Так и родилось мое «Волоколамское шоссе».

Возможно, случайность, унесшая готовую рукопись строго документальной повести, позволила мне написать совсем иное, более художественно обобщенное произведение, но другого выхода у меня попросту не было.

— А какой же вариант был лучше? — спросил я Бека.

— Трудно сказать,— ответил он раздумчиво.— Вероятно, тот, который напечатан...

ЗАМЕЧАНИЕ ТВАРДОВСКОГО

— В тысяча девятьсот сорок втором году мне довольно часто приходилось встречаться с Александром Трифоновичем Твардовским. Он был тогда майором, работником газеты Западного фронта «Красноармейская правда», редакция которой находилась в Москве. Жил он на своей московской квартире и по утрам, перед уходом в редакцию, с увлечением писал «Василия Теркина». Я же в то время был военным корреспондентом журнала «Знамя», тоже жил в Москве и работал над повестью «Волоколамское шоссе».

Однажды вечером Твардовский пришел ко мне в гости.

Он спросил:

«Как дела?.. Что ты написал?..»

У меня в этот момент была готова глава, в которой описывался расстрел солдата, прострелившего себе руку.

Я прочитал Твардовскому эту главу.

Он слушал внимательно, а затем сказал:

«Да... Следовало, конечно, его расстрелять... Но мне солдата все же жалко... Понимаешь, жалко мне того, кого расстреливают...»

Больше он ничего не сказал.

Его слова меня задели и заставили призадуматься.

И в продолжение нескольких дней я нет-нет да и возвращался мыслью к замечанию Твардовского.

Как же сделать так, чтобы читателю не было жалко предателя и труса?

Однажды у меня мелькнула мысль: а что, если ввести читателя в некоторое заблуждение — сделать так, будто мой герой Баурджан Момыш-Улы прощает предателя? Этим будет дан выход чувству жалости, и тогда читатель, которого я снова верну к реальности, уже спокойно и без чувства жалости воспримет суровый суд командира.

Я так и поступил. Вписал страницу «прощения» — картину, которая лишь промелькнула в уме Момыш-Улы. Глава зазвучала по-иному и стала, кажется, сильнее.

Как-то к случаю, много времени спустя, я спросил Твардовского:

«А теперь его не жалко?»

Он ответил:

«Да, пожалуй, теперь не жалко!..»

ЭКСПРОМТ

Осень 1942 года, студия Радиокомитета, поздний вечер.

Только что окончились радиопередачи, и Василий Иванович Качалов, выступавший в последней программе с чтением стихов, вышел на улицу. Было темно, холодно, падал мокрый снег.

Качалов шел по Малой Никитской улице, направляясь к Никитским воротам. Он был в шубе, глубоких галошах и высокой каракулевой шапке. Василий Иванович шел медленно, слегка опираясь на массивную палку. Рядом шагал диктор Радиокомитета Всеволод Шевцов. Тайно влюбленный в Качалова, он провожал его домой, в Брюсовский переулок.

На улице пустынно и тихо. Изредка в непроглядной тьме молчаливой тенью промелькнет прохожий или медленно проедет автомашина с синими маскировочными фарами. И только густое черное небо временами вздрагивало короткими отблесками далеких оранжевых зарев.

У Никитских ворот Качалова и Шевцова остановил комендантский патруль:

— Ваши пропуска!..

Шевцов предъявил пропуск.

— А у вас?..

Качалов неловко замялся.

— Это — знаменитый артист, Василий Иванович Качалов,— поспешил на выручку Шевцов.— У него нет пропуска... Пропустите его, пожалуйста... Он живет совсем рядом, вот здесь, в Брюсовском переулке...

Пауза.

Тонкий луч карманного фонаря скользнул по лицам и на мгновение остановился на лице Качалова.

— Я не знаю товарища Качалова в лицо,— смущенно признался офицер.— Откуда мне знать, что это он?..

Качалов усмехнулся и заговорил — заговорил неожиданно стихами:

...Москва, Москва!.. Люблю тебя, как сын,

Как русский,— сильно, пламенно и нежно.

Люблю священный блеск твоих седин

И этот Кремль зубчатый, безмятежный...

Качалов читал бессмертные лермонтовские строки, читал своим неповторимым голосом — глубоким, покоряющим. Он читал в тревожной тишине военной ночи, и потому впечатление было необыкновенно и ошеломляюще.

Василий Иванович окончил чтение так же неожиданно, как начал.

— Проходите, товарищ Качалов! — дрогнувшим голосом сказал офицер и взял под козырек...

МЕДАЛЬЮ НАГРАЖДЕН, НО...

Была вьюжная зимняя ночь сорок второго года, когда в редакции «Моряка» — газеты Северного флота — раздался телефонный звонок.

— Капитан, вас вызывает член Военного Совета,— сказал редактор, обращаясь к одному из литературных сотрудников.

Спустя несколько минут капитан уже был в кабинете вице-адмирала Николаева.

— Слушайте, капитан,— начал вице-адмирал,— не находите ли вы, что наши матросы имеют право на увлекательное чтение?.. Так вот, напишите какую-нибудь интересную вещь с острым сюжетом, печатайте ее с продолжением, чтобы читатели с нетерпением ждали следующего номера газеты... Но имейте в виду: это произведение должно носить правдоподобный характер... Вы же понимаете, что мы, к сожалению, не можем описывать подлинные действия наших разведчиков в немецком тылу в Норвегии... Эти подвиги нужно выдумать...