Выбрать главу

В течение ночи Мироныч несколько раз подходил к ставне — Павел Павлович все ходил и ходил... Иногда он садился за письменный стол, перебирал старые бумаги, газетные вырезки, черновики когда-то написанных стихов... Павел Павлович замкнулся в себе. Он как бы выключил себя из жизни, он стал глух и нем...

С каждым днем убывали скудные запасы пищи, которые ему удалось сохранить. Должно быть, он разделил хлеб и крупу на крохотные дольки и свято следил за тем, чтобы не съесть больше того, что было определено на каждый день.

Через несколько дней коптилка уже не горела по вечерам за щелкою ставни, но Мироныч по-прежнему улавливал слухом те же тяжелые, мерные шаги. Он пробовал постучаться к другу, но тот не ответил...

Прошло еще несколько дней, и над Харьковом загрохотали разрывы снарядов. Вскоре загремели выстрелы на улицах — войска Советской Армии ворвались в город.

Мироныч изо всех сил колотил в дверь:

— Павел Павлович!.. Наши пришли!.. Откройте же, наши!..

Но Павел Павлович не откликался.

С помощью бойцов Мироныч взломал дверь и открыл ставни. В распахнутые настежь окна вместе со свежим весенним ветром ворвались жаркие лучи солнца. Осветив комнату, они ударили в лицо Павла Павловича. Торжественный, в накрахмаленной сорочке, в парадном костюме, Павел Павлович лежал на письменном столе, за которым много лет писал, работал, творил... Он не подпустил врагов к своему столу. Он был мертв. Лицо его было светлым и спокойным — смерть еще не успела придать его чертам окаменелость.

На могиле Павла Павловича нет памятника. Но старожилы Харькова легко находят ее на старом заброшенном кладбище и убирают цветами.

ВИКОНТ ЖАН ВЯЗЕМСКИ

Писатель Александр Смирнов, разделивший в фашистском плену тяжкую, горькую участь тысяч советских воинов, рассказал однажды случай, глубоко меня взволновавший. Вот что я услышал:

— В тысяча девятьсот сорок четвертом году, после трех лет скитаний по гитлеровским лагерям смерти, я попал в госпиталь военнопленных Шморкау, расположенный под городом Кенигсбрюкк, неподалеку от Дрездена. Я заболел плевритом, осложненным желтухой. Болезнь причиняла невыносимые страдания и так измотала, что я стал, как говорили в лагере, «фитилем» или «доходягой» — без посторонней помощи не мог взобраться даже на второй этаж нар.

Госпиталь помещался в старинной помещичьей усадьбе. В нем находились англичане и французы, итальянцы и бельгийцы, югославы и советские военнопленные. Но нас, советских, держали отдельно от «Европы» — в конюшнях, отгороженных колючей проволокой.

Дня через два после прибытия в госпиталь мой сосед Устинов — бывший бухгалтер Ивановского треста столовых, с которым я подружился,— протянул мне крашеное пасхальное яйцо — это было в канун пасхи — и книжку русского писателя Ивана Шмелева «Праздники Господни».

«Возьми, друг!» — сказал он.

«Откуда это у тебя?»

«Да ведь я числюсь в команде выздоравливающих... «Генезен Командо», как говорят немцы... Послали меня сегодня в «Европу» двор подметать... Вот там я и «подкалымил» кое-что — окурков набрал, а потом подошел ко мне один французский офицер... По-русски говорит свободно, как мы с тобой... Дал он мне пару яиц и эту вот книжку... Почитай-ка!..»

Неожиданный подарок Устинова растрогал меня. Повеяло вдруг чем-то родным, очень русским, вспомнилось детство, отчий дом на Волге... И хотя в тот момент было не до чтения, я жадно начал листать страницу за страницей. В конце книги внимание привлек экслибрис, показавшийся непонятным: «Из книг виконта Жана Вяземски».

А на следующий день Устинов свел меня с владельцем книжки. У колючей проволоки я увидел высокого, стройного, даже изящного человека в поношенном мундире офицера французской армии. Тоненькая ниточка усов оттеняла его худощавое, бледное лицо с запавшими щеками.

К моему удивлению, собеседник действительно отлично владел русским языком.

Помнится, я спросил:

«Не в родстве ли вы с поэтом Вяземским?.. У вас какая-то странная для француза фамилия... Она и не русская и не французская...»

«Да, я правнук князя Петра Андреевича Вяземского... Мне было три года, когда гувернантка-француженка увезла меня из Петербурга в Париж... Она воспитала меня и заменила мать... Потом началась война, я был призван в армию, получил ранение и попал сюда...»

Жан Вяземски помолчал, затем сказал:

«В нашей семье имя Пушкина всегда было святым...»

Смирнов прервал рассказ, глубоко вздохнул и продолжал:

— Понимаешь, он сказал: «Пушкин!»... Впервые за три года войны и плена я услышал имя Пушкина... В этой гигантской фабрике смерти, где ежедневно от голода и болезней умирали десятки людей, среди унизительного бесправия и безнаказанного произвола, слово «Пушкин» обрело для меня совсем иной смысл, оно было синонимом жизни...

С того дня Жан Вяземски регулярно приходил к колючей проволоке и незаметно вручал мне свертки. Это были остатки продовольственных посылок, которые через Красный Крест поступали иностранным военнопленным. Передавая драгоценную ношу, Вяземски всякий раз произносил одну и ту же фразу; «Возьмите. Это вместо венка на могилу погибших русских товарищей». В посылках были крупа, галеты, консервы, папиросы, попадался даже шоколад, и все это мы делили на равное количество частей. Передачи, организованные Жаном Вяземски, поддерживали обессиленных, измученных голодом и болезнями товарищей, а некоторых просто вернули к жизни.

Настал наконец день, которого мы ждали долгих три года: войска Советской Армии вступили в Саксонию. Фашистский гарнизон госпиталя, чувствуя близость конца, решил нас уничтожить. Узнав об этом, Жан Вяземски и военнопленный полковник Ермашов организовали группу самообороны; они завязали бой и разгромили эсэсовцев. В бою Вяземски был тяжело ранен, и я потерял его из виду...

Вот с каким человеком свела меня судьба!..

Жив ли ты, мой дорогой друг, виконт Жан Вяземски?

ДВЕ ВСТРЕЧИ

Накануне столетия со дня рождения Ивана Франко я приехал во Львов, чтобы сфотографировать памятные места, связанные с жизнью и деятельностью великого украинского писателя. Я очутился в городе — памятнике эпох и стилей, в лабиринте средневековых улиц, в городе семисотлетней давности, где все было для меня ново, незнакомо и увлекающе интересно.

Сколько я ни пытался составить хотя бы приблизительный план работы — ничего не получалось. В растерянности и отчаянии я позвонил доброму своему знакомому — директору Львовского лесотехнического института Юрию Дмитриевичу Третяку, которому рассказал о своих затруднениях.

— Попробуйте обратиться к профессору Рудницкому — посоветовал Третяк.— Он отлично знает Львов, к тому же Рудницкий был знаком с Франко...

...Михаил Иванович Рудницкий — старейший профессор Львовского университета — принял меня в своем рабочем кабинете — просторной, увешанной картинами, солнечной комнате, с видом на тихую, в зелени деревьев, улицу Устияновича. Он сидел в халате за большим письменным столом, заваленным рукописями, книгами, газетами, журналами. Профессор внимательно выслушал меня и, несмотря на перегруженность разными обязанностями, охотно согласился мне помочь.

Мы побывали во многих местах, где жил и работал Франко, и после трехдневной напряженной работы посетили Лычаковское кладбище — последний приют писателя. Мы долго бродили по старым аллеям древнего кладбища с его мрачными памятниками и надгробиями,— тихим аллеям, сырым и темным.

А теперь,— сказал Михаил Иванович,— я покажу вам могилу, которая особенно дорога моему сердцу.

На открытой площадке я увидел могилу, облицованную черным полированным мрамором. Вокруг могилы цвели высокие красные канны. Это была могила Ярослава Галана — замечательного украинского писателя, зверски убитого наемниками Ватикана.