Выбрать главу

Эдуардо де Филиппо встал. С минуту он молча оглядывал зал, словно изучая его. Затем начал говорить. Он сказал, что глубоко взволнован приемом и словами, обращенными к нему.

Он говорил, и его подвижное лицо, как бы в такт мыслям, ежесекундно меняло выражение, а глаза — большие, светлые, чуть выпуклые глаза под тяжелыми веками — становились то пристально-зоркими, то задумчивыми, то иронически улыбающимися.....

Свою речь он закончил так:

— Я приехал в вашу великую страну не как генерал, а как солдат... Как солдат искусства... И если вы предлагаете мне звание генерала — я от него отказываюсь. В искусстве нет и не может быть генералов!..

СУВЕНИР

Я пришел к писателю Леону Островеру, чтобы взять у него интервью о том, как он работал над книгой о Тадеуше Костюшко.

В разгар беседы в моей авторучке кончились чернила. Я попытался было взять авторучку, лежавшую на столе писателя, но Островер запрещающим жестом остановил меня,

— Нельзя?..— удивленно спросил я.— Почему?..

Островер помолчал, затем таинственно улыбнулся.

— Не рассматривайте мой поступок как причуду старика,— заговорил он мягко, точно оправдываясь.— Послушайте-ка лучше историю этой ручки...

...Случай, о котором я хочу рассказать, произошел зимой тысяча девятьсот двенадцатого года — ровно пятьдесят лет назад.

В то время я учился в Берлинском университете. По субботним вечерам мы собирались в кафе «Монополь». Традиционные встречи в кафе с непременными дискуссиями, чтением стихов, жаркими спорами, обменом литературными новостями приятно разнообразили нашу чинную академичную жизнь. Однажды в кафе появился Шолом-Алейхем. Он направлялся на лечение в Италию и по пути остановился в Берлине, чтобы проведать свою дочь и ее семью. Сюда, в «Монополь», Шолом-Алейхем пришел со своим зятем — Микаэлем Койфманом, начинающим писателем и моим товарищем по университету.

Беседа за столом, как всегда, была оживленной, страстной. И хотя в этот вечер кафе заполнила главным образом молодежь, самым остроумным и блестящим был Шолом-Алейхем, тогда уже тяжело больной.

Но вот закончился наш вечер, страсти улеглись, и мы вышли на Фридрихштрассе. Падал первый снег. Мы, уроженцы России, обрадовались снегу, который в те минуты напомнил нам Родину. И вдруг большой, грузный Шолом Аш, словно бы угадав общее настроение, начал стремительно забрасывать нас снежками. Мгновенно в игру включился Шолом-Алейхем. В этот момент подошел толстый шуцман. По его хмурому лицу не трудно было догадаться, что он полон решимости одернуть разыгравшихся иностранцев. Но, взглянув на пожилого, улыбающегося, возбужденного Шолом-Алейхема, рассмеялся и, отойдя в сторону, с интересом наблюдал за игрой.

Расставаясь, Шолом-Алейхем пригласил меня на следующий день в гости к Микаэлю Койфману.

Здесь я уже встретил совершенно другого Шолом-Алейхема — глубокого, серьезного, пытливого, слегка иронического, жадно интересующегося самыми разнообразными вопросами — от краковского средневековья и поэзии польского поэта Выспянского до методов преподавания в высших учебных заведениях.

Узнав, что, еще будучи гимназистом, я выпустил книжку стихов, Шолом-Алейхем попросил меня прочесть какое-нибудь стихотворение из этой книжки. Сейчас-то я понимаю, что это были мальчишеские стихи, но тогда я считал себя настоящим поэтом и держался самоуверенно. Шолом-Алейхем слушал очень внимательно, откинувшись на спинку стула. Время от времени он шевелил рукой свои густые, с проседью волосы или пощипывал коротко подстриженную бородку. Ох, и досталось же мне от него и за плохие стихи, и за выспренность стиля, и за пессимистические нотки, которыми была полна моя «поэзия»!

Видя мое огорченное, убитое лицо, Шолом-Алейхем неторопливо открыл письменный стол, достал черную, с серебряным ободком авторучку — в те годы это была дорого стоящая новинка — и вложил ручку в верхний карман моего пиджака.

«Желание писать у вас есть,— сказал он серьезным тоном, как бы подчеркивая этим значительность момента.— Умение придет. Ручкой вы обеспечены. Теперь надо трудиться. И если будете трудиться, станете хорошим писателем».

...Ручка, подаренная Шолом-Алейхемом, всегда на моем письменном столе. Все свои книги я написал этой ручкой. Я никому не разрешаю ею пользоваться и никогда не выношу ее из дома — боюсь случайной поломки или потери...

Ну, а теперь продолжим нашу беседу!..

ИНТЕРВЬЮ

Их уже осталось немного, этих старых театральных репортеров — последних представителей уходящего, но гордого племени «всесведущих». Для них театр был роднее дома, дороже семьи. Они знали все — имя и отчество любого режиссера, актера или актрисы, замыслы драматургов, планы театров; как бы ни был переполнен зрительный зал, они всегда получали пропуск на лучшее место.

С одним из таких журналистов — Яковом Черновым — я сижу в жаркий летний день в кафе Дома актера. Мой собеседник лениво тянет холодный нарзан и говорит:

— Я не знаю, известно ли тебе, что Мейерхольд не любил нашего брата, нервничал, когда в печати появлялась какая-нибудь информация о его театре, и по-актерски суеверно остерегался сообщать о постановке до премьеры.

Предметом моей постоянной гордости было то, что я, как мне казалось, пользовался расположением Всеволода Эмильевича.

Однажды — кажется, это было в тысяча девятьсот тридцать втором году — я условился с Мейерхольдом о встрече. В назначенный час я вошел в его кабинет. Здесь висели тяжелые портьеры, плотно занавешивавшие окно и дверь.

В кабинете никого не оказалось.

Я провел в одиночестве минут пятнадцать, и мне стало скучно. Я потянулся в кресле, запрокинул руки за голову и зевнул. Вдруг я почувствовал, что мне неудобно сидеть. Подвернув под себя ноги, я забрался в кресло поглубже. Прошло еще минут пять. Я взял со стола газету, машинально просмотрел ее и положил на место. В этот момент мое внимание привлекла кожаная папка, лежащая на столе. Я открыл ее и увидел... список ролей. Я тут же их переписал. Затем встал, прошелся по кабинету, остановился у зеркала, посмотрел на себя в зеркало и, сам не знаю почему, вдруг высунул язык.

В это время послышался ехидный смешок, и из-за портьеры вышел Всеволод Эмильевич.

«Вот спасибо! Вот спасибо! — сказал он, довольно потирая руки.— Это именно мне и нужно было!..»

Я покраснел до корней волос и, смешавшись, недоуменно посмотрел на Мейерхольда. Он тут же пояснил свою мысль:

«Видите ли, я очень интересуюсь тем, как ведет себя человек наедине с собой. Не раз мне приходилось убеждаться, что он ведет себя довольно глупо. И вы только что дали этому красноречивый и убедительный пример. Как несуразно вы вели себя!.. Ну, посмотрите: вас буквально корчило в кресле, ваши движения не были координированы, и логическим завершением вашего поведения с самим собой явилось то, что вы сами себе показали язык!..»

Это была единственная длинная фраза, которую произнес Мейерхольд во время нашей встречи. На беседу же о своей новой постановке он затратил буквально одну минуту, после чего встал, дав понять, что аудиенция окончена.

— А насчет того, что ты тайком переписал роли, он тебе ничего не сказал? — спросил я.

— Представь себе — ни слова!..

ИНКОГНИТО

В каюту капитана среднего рыболовного траулера «Всадник» вошел длинный худой парень в «столичном» пальто и пушистой шапке, Поздоровавшись, он протянул капитану служебную записку отдела кадров Мурманского сельдяного флота, в которой говорилось, что «Волосевич Георгий Николаевич направляется на СРТ-849 «Всадник» в качестве матроса II класса».