Они запоздали (так хотел Кирюшкин), а когда на третьем этаже большого дома в конце Кропоткинской вошли в квартиру художника, дохнувшую папиросным дымом, накатом перемешанных голосов, запахом еды и вина, Кирюшкин поднял руку, приветствуя всех сразу: «Вилькомен, дамен унд херен!» — и сейчас же подвел Александра к ближней танцующей паре, дружески похлопал по спине молодого человека с женственными пухлыми губами, сказал шутливо: «Ос-сади на плитуар», — и осторожно взял под локоть длинноногую девушку, заметную рассыпанными по плечам золотистыми волосами; она приветливо улыбнулась ему, слегка тряхнула головой, прямо и удивленно посмотрела на Александра, когда Кирюшкин, по-прежнему несерьезно, сказал: «Это герцогиня Лю, или Людмила, будущее светило медицины, а это лейтенант гвардии Саша, или Александр, бывший командир взвода разведки».
С той же смелостью глядя ему в глаза, она протянула руку, и он так нерассчитанно пожал ее теплые пальцы, что она немного наморщила лоб, но сказала тоном гостеприимной хозяйки, принимавшей давно знакомого гостя:
— Сегодня за столом никто не сидит. Стол, как видите, вон там, у стены. Каждый наливает сам себе. Пожалуйста, Александр.
— Чувствуй себя, как в голубятне Логачева, — приободрил Кирюшкин. — Помню, ты водку не пьешь, пей вино. И знакомься, с кем душа пожелает.
Вероятно, этот парень не знал, что такое невозможность; сухощавый, крепкий в плечах, одет он был сейчас в щегольские белые брюки, черный обталенный пиджак; мягкая рубашка с расстегнутым воротом; жесткие зеленые глаза светились усмешливой дерзостью.
— Занимай выгодную позицию, Александр, — сказал он весело.
Тут же к Кирюшкину суетливо подошел вылощенный человек с толстыми бровями, с желчно опущенными уголками рта, приветственно сделал ныряющее движение морщинистой шеей, туго стянутой воротничком с клетчатой бабочкой, спросил скрипучим голосом:
— Как ваше дело ладится?
— Что?
— Как ваше дело ладится?
— А вам, простите, какое дело?
— Аркадий — парень из окопов, поэтому еще не отвык говорить грубости, — со строгой укоризной остановила его Людмила. — Лучше познакомьтесь. Это Евгений Григорьевич Панарин, прекрасный художник, ценитель, скупщик картин, хозяин этой квартиры.
— Лю, виноват, — Кирюшкин изобразил повинное выражение поклоном своей белокурой головы. — И вы, Евгений Григорьевич, примите тысячу извинений от огрубевшего в окопной грязи солдафона. Дела мои ладятся прекрасно. Но в живописи не понимаю ни гу-гу. Моя стихия — иная.
— Чудно, чудно.
Евгений Григорьевич нервно дернул подбородком, поправляя бабочку, еще ниже опустил желчные уголки рта и отошел как-то боком, точно бы опасаясь повторной грубой выходки Кирюшкина, который, нежно усмехаясь, легонько притянул к себе Людмилу и — как ребенка — поцеловал ее в кончик носа.
— Что за демонстрация превосходства? Ты одурел? — сказала она медлительным голосом, и щеки ее порозовели. — По-моему, ты представил, что целуешь в лоб лошадь, спасшую тебе жизнь. Фронтовые шалости.
— Милая Лю, я готов на глазах у всех встать перед тобой на колени и сказать, что я грубейший осел двадцатого века, но преклоняюсь перед одной принцессой в этом доме и приглашаю ее на танец, рискуя быть опозоренным, освистанным, ошиканным!
— Представляю тебя к шпаге за храбрость! — Она тряхнула золотистыми волосами и рассмеялась, глаза ее заискрились бесовским лукавством. — И все-таки какая нравственная распущенность произносить пошлейшие фразы, даже не краснея. Как вы на это смотрите, Александр?
Она взглянула на него с товарищеским поощрением, а он, ошеломленный фразами Кирюшкина, его новой интеллигентной манерой говорить, его великолепным черно-белым костюмом, подумал: «Кто же он в конце концов, этот Аркадий?» — И, плохо расслышав вопрос Людмилы, ответил без поиска остроумных слов.
— Говорить обязательно?
— Не встанете же вы под знамена умного молчания среди говорунов?
— Действуй по своему усмотрению, Саша, без всяких уставов. На уставы — наплевать. Говоруны — не в счет. Кроме нас, — поддержал Кирюшкин Александра, в то же время с небрежной церемонностью взял за талию Людмилу, покорно положившую руку на его траурно-черное плечо, и они двинулись в танце, отдаляясь и отдаляясь от Александра.
Вокруг стола, придвинутого к стене, шумела толпа гостей — здесь стоя пили, закусывали, вероятно, рассказывали анекдоты и хохотали парни в гимнастерках и молодые люди в пиджачках. И Александр увидел среди незнакомых лиц знакомых парней из окружения Кирюшкина, с которыми познакомился в забегаловке и в голубятне Логачева. По крошечным дробинкам глаз, по торчащей злой щетинке усов он сразу выделил Логачева, тот истово жевал бутерброд с колбасой, по-лошадиному кося голову на хохочущих соседей в пиджачках, мрачноватый, вроде бы разучившийся или не умеющий смеяться в «гражданской компании»; от жевания крупные желваки двигались по его широким скулам. Рядом с ним глыбой стоял «боксер», его друг, почти глухой на одно ухо, наводчик из «катюш» Твердохлебов, стриженный ежиком, в гимнастерке со свежим подворотничком, оттеняющим его толстую загорелую шею, и клещатой рукой держал стакан с водкой.
— Привет! — кивнул Александр, подходя к столу и не без труда отыскивая вино среди бутылок.
— Здоров, еныть, — отозвался Логачев, дожевывая бутерброд, облизывая пальцы, и тут же потянулся к бутылке с водкой, налил полстакана себе, нашел чистый стакан, поставил его перед Александром, готовый налить и ему, но тот остановил его.
— Налью сам. Я — вино.
— От яп… понский бог! Будешь жить тыщу лет, еныть, — равнодушно выругался Логачев и щедро плеснул из бутылки в стакан Твердохлебова, который, рискуя разбить стакан, молча и крепко чокнулся с Александром, вылил водку в широко раскрытый рот и так оглушительно крякнул, что на него оглянулись.
— Крепка советская власть, — сказал он гудящим басом. — Продрало до дна!
— Ну, медведь, льет, как в воронку, и хоть бы хрен, — с выражением некоторого восхищения заметил Логачев и глянул жгучими дробинками глаз на Александра. — А ты чего с вином худохаешься? Рвани водки: ошпарит — и уши топором!
— Каждому — свое, — сказал Александр.
— Что? — загудел, не расслышав Твердохлебов. — Чего, е-мое? Пей, мать твою за ногу! Аркашка говорил: ты навроде разведчик? Чего стесняешься?
— Что за общество собирается у Панарина, не могу понять. Вам что-нибудь это говорит, Аллочка? Абсурд! — уловил Александр сниженно-пренебрежительный голос за спиной. — Эстет, известный художник приглашает каких-то субъектов, странных людей, каких-то солдат, как будто тут казарма, где позволено материться и пить водку, как из корыта.
Александр обернулся с терпким интересом. Молодой человек в светлом пиджаке, гладко, до блеска волос причесанный на косой пробор, с белыми женскими руками и надменно-красивым лицом разговаривал с неумеренно полной в бедрах девушкой, глядевшей на него черными, как бы влажно-липкими глазами. Она сказала виолончельным голосом:
— Панарин — чудак, все ищет какие-то типажи среди молодежи и любит, когда собирается Бог знает кто. Но тут фронтовики…
Светлый пиджак налил в рюмку немного водки, понюхал водку с видом знатока ее вкусовых качеств, но не отпил, поставил ее обратно на стол.
— Не Бог знает кого, а черт знает кого. И водка какая-то сивуха. Для солдат, что ли, куплена на Тишинке. Много званых, да мало избранных. Абсурд какой-то!
В те дни своего возвращения Александр начинал догадываться, что люди, не нюхавшие пороху, либо играют заданную или внушенную себе роль, либо заняты суетой самосохранения, заботой о куске хлеба, либо ведут отраженное существование циничной и усталой души. И вместе с тем он испытывал раздражающую неприязнь к тем, о ком с первого раза складывалось отрицательное мнение, нисколько не задумываясь, что подумают о нем самом.
— Чем же вам так не нравятся солдаты, интересно бы знать? — вмешался в разговор Александр, загораясь, но произнося слова спокойно.