Этот план родился в голове Кирюшкина, наверное, в те минуты, когда Малышев сказал, что голуби находятся в сарае у родственника Лесика. Смутная догадка о том, что Кирюшкин задумал что-то свое, мелькнула у Александра, как только Малышев начал водить карандашом по бумаге, обозначая местоположение дома в Верхушкове. Поэтому выслушав, казалось, простое, но в то же время крайне рискованное предложение Кирюшкина, он тут же подумал, что в предложении этом не было озлобленной мстительности, а был сухой и логичный расчет, план действия, на первый взгляд без труда пришедшего решения.
«С ним вместе можно было воевать. Этот парень умеет принимать решения, — подумал Александр и поправил себя через секунду: — Нет, пожалуй, он начал искать варианты, когда стал почему-то зло усмехаться…»
— Ну так как? Будем действовать или есть другие кардинальные предложения? — поторопил Кирюшкин, обегая блестящими глазами сидевших за столом. — Думаем, друга мои, две минуты. Потом голосуем, как всегда: «да» или «нет». Если «нет», ищем другое решение.
— Оказывается, у вас голосование, как в Древней Греции, — заметил Александр иронически. — Не хватает черных и белых фасолин. И кувшинов, куда их бросают, — продолжал он. — Кстати, великому философу Сократу набросали черных и его, невиновного, приговорили к смерти.
— Лесику я вынес бы приговор и без фасолин, — безжалостно проговорил Кирюшкин. — Руки у него по локоть в крови, хотя и прямых улик нет. Но сесть за эту мразь в тюрягу вдвойне идиотизм. Лесик хитер и умен на зло, но глуп на добро. Ну, об этом потом. Как ты? Да или нет?
— Я принимаю этот план.
— Ясно. Логачев? Да или нет?
— Хоть сейчас пойду.
— Ясно. Приготовь садки к вечеру. Твердохлебов? Да или нет?
— Правильно придумал, Аркаша. Твой приказ — закон. Командуй — сделаем.
— Ясно. Все инструменты в вещмешке с тобой, Билибин?
— Да.
— Ясно. На тебе, танкист, лежит гора. Машина, так сказать, для перевозки мебели. Крытая — желательно и необходимо. Если никак не удастся достать на автобазе, то на Дорогомиловском рынке связывайся с грузовыми междугородниками. Одно условие — кузов должен быть покрыт брезентом. Выбери машину, скажем, из Рязани или Калуги. Покупай какого-либо вахлака, который спекулянтов обслуживает. Не торгуйся, денег у нас на машину хватит. Чем больше заплатим, тем меньше будет спрашивать. Скажи так: однополчане, едем к больному товарищу на час-полтора, хотим навестить, умирает от ран. Соврать надо убедительнее. Бог простит, Роман. Как ты сказал: «Замышляйте замыслы, но они рушатся»? Вот мы и разрушаем замыслы дьявола.
— Наверняка договорюсь на автобазе, — сказал Билибин, нахмурив лоб в рубцах шрамов. — Как инвалиду не откажут. Есть у нас грузовая, под брезентом, наподобие «студебеккера». Продукты для магазина возит.
— Без машины в Верхушкове нам делать нечего, — утвердил безоговорочно Кирюшкин. — Что ты молчишь, Эльдар?
Эльдар грустно улыбнулся.
— Забота капала с его тела.
— Это чего такое? — вздыбил брови Логачев. — Опять умствование? Как понимать? Профессор из сортира! Все книжные слова и слова! Как из худого мешка валятся! — Он обескураженно ударил кулаками по коленям. — Тебя русским языком спрашивают: да или нет?
— Гриша, милый, наивысшая правда ни у нас, ни у Лесика. Но я буду молиться за нашу маленькую преступную правду.
— Балаболка! Студент малохольный! — закипел Логачев. — Какая еще преступная? Тебе только глупые умности языком болтать! Никогда тебя не поймешь! Мозги от тебя перекосятся!
Кирюшкин отсекающе повел рукой над столом, этим жестом сдерживая закипевшего Логачева, заговорил с умиротворяющей внушительностью:
— Хоть я и люблю тебя, Эльдар, за образованность, но все-таки ты головной резонер. Как и Роман, конечно. Но я, например, обоих вас ценю. Горячих у нас хватает. Мщение или не мщение, преступление или не преступление, высшая правда или маленькая правда — сейчас на это наплевать. На кой хрен нам любая правда, если нас, как баранов на бойне, хотят загнать в угол! Поэтому никаких сомнений. Мщение? Что ж, пусть мщение. Мстить — это сейчас наша правда. Теперь представим: все в Верхушкове сделано, как надо и как задумано. Но это полдела. Вторая половина дела требует уточнения: куда голубей?
— Ко мне домой, — нетерпеливо отозвался Логачев. — А куда же еще? Голубятни нет…
— Вот она и видна, горячая головка, — снисходительно сказал Кирюшкин. — Пойми, Гришуня, и запомни, как дважды два: голуби не должны сейчас быть в районе наших дворов. Понятно, почему, или нет? Объясняю. Чтоб не было ни малейшего намека на соломинку, за которую можно легавым ухватиться. Это тоже, думаю, ясно? Саша, — обратился он к Александру, испытующе прищурясь. — Дровяной сарайчик, я полагаю, имеется у тебя, как у всех в Замоскворечье?
— Сарай есть.
— Можно ли на некоторое время там поселить голубей? Как ты считаешь?
— Считаю, можно.
— Не будет ли это бросаться в глаза соседям?
— У каждого свой сарай.
Кирюшкин отбил пальцами заключительный галоп по столу, удовлетворенно сказал:
— Решено. Так что же, после трудов праведных, может, перекинемся в картишки. Прошлый раз я продулся, надеюсь отыграться. Эльдару всегда везет, он никогда не рискует.
— Продулся, Аркаша, зато в любви везет, — кругло пророкотал Твердохлебов. — У меня никакой любви нет, мне — лук редьки не слаще.
— Не изрекай бредовину, Миша. Умение играть — умение жить. Вся наша жизнь — двадцать одно: держать банк или спустить банк.
— Сегодня что-то охоты нет картишки бросать, — заявил Логачев, насупясь.
— Отложим, по желанию трудящихся, — поддержал его Эльдар. — Господи, дай мне остановиться… Тридцатый стих двадцать третьей главы.
— Согласия нет, резону не вышло. Допиваем — и по домам. Завтра день и ночь — козырные.
Глава одиннадцатая
Машину оставили в лесу, на обочине, продавленной старыми колеями проселка. Билибин разложил инструменты на брезенте, открыл капот, создавая на всякий случай обстановку неисправности в пути, остальные четверо вышли на опушку, ближе к дороге, ведущей от переезда правее железнодорожной станции к деревне Верхушково. И здесь, молча покуривая на поваленной березе, стали ждать, пока подернется пеплом, потухнет закат, еще янтарно-медовым светом широко разлитый на западе, над дальними лесами, пока стемнеет и после знойного дня июльский вечер перейдет в ночь. В полях однотонно кричал дергач. Там долго волнисто колыхался туман, слева он полз медленным белым удавом по железнодорожной платформе. Оттуда изредка раздавался мычащий гудок электрички, затем, убыстряя стук колес, мелькали вагоны с золотистыми огнями заката на стеклах. Справа в стороне Верхушкова туман расстилался бесшумным морем, а купы садов, крыши деревни проступали как таинственные плавающие острова.
Гудок электрички, постепенно затихающий ее шум, перестук колес за лесом, запах вечерней травы вдруг напомнили Александру нечто довоенное, прекрасное, что было в его жизни: уже темнеющую, розоватую волейбольную площадку на поляне меж сосен в Мамонтовке, упоенный хор лягушек, доносившийся с реки, звуки патефона на террасе соседней дачи, чьи-то веселые там молодые голоса, смех в сумерках и себя, загорелого, сильного, в белой футболке, провожающего кого-то из гостей к электричке…
Тогда еще были молоды отец и мать.
Все уже давно, шесть лет назад, навсегда ушло в счастливую пору его жизни, и Александр даже почувствовал озноб от того, что вот теперь, на опушке подмосковного леса, в ожидании темноты он сидит на поваленной березе и так ощутимо чувствует давнее, канувшее в невозвратно радостную незабвенную пору, что четыре года обманчиво и сладко манило его своим счастливым повторением, возможным после войны. Но повторения не было — прошлый мир юности стал совсем иным, жестким, отталкивающим, неузнаваемым, населенным другими людьми. Только остались, как прежде, безоблачный январский мороз со сверканием белизны, с сугробами под окнами, палительные июльские дни, простодушная летняя жара в уютных замоскворецких переулках, пресный запах прохлады в тени лип, царство сонной тишины на задних дворах. И это, лишь это — не счастье ли было после его возвращения?