Тяжело вздохнула. Дернула плечами. Подошла к мойке. Перевернула тазик. Чистая вода плюхнула, куски льда звякнули об эмалированное железо, загремели и затихли.
— Завтра меня заберут. — хрипло сказал Симон.
Жара мучила. Он поднялся и начал раздеваться.
— Ты единственная будешь иметь право приходить. Как жена. Ежедневно.
Он стянул пиджак, расстегнул рубашку.
Оля села на стул. Обхватила себя за коленки. Внимательно следила за каждым его движением.
— Ты станешь моим окном. В мир. Наружу. Больше никто. Гетман обещал.
Рубашка падает на пол. Он разулся, стянул штаны. Побросал все. Хаотично. На кучу. В своем стиле. Оля кивнула.
— Запомни. Ты никого не ищешь. Все, кто надо, будут знать, где ты. Сами придут. Ты ничего не пишешь. Только запоминаешь.
Скинул нижнее.
Голый. Ложится на кафель, раскинул руки и ноги. Холод берет тело, он наконец немного остывает. Однако и лицо уже почти высохло, только чуб еще мокрый от погружения в воду.
— Лесю отдашь через Василия. Жить будешь не дома. Меняй места.
Пауза. Посмотрел на Олю. Она выглядела растерянной. Куда он снова ее втягивает?
— Симоне. Что мне делать, как что-то случится? Я же буду совсем одна.
Тот смотрел в потолок и о чем-то напряженно думал.
— Oluńciu, nie bój się. Niedługo wróci Maksym. Wszystko będzie dobrze.
(Олюньцю, не бойся. Скоро Максим вернется. Все будет хорошо).
На нее это не подействовало. Видно было, что и он ни в чем не уверен. Ей даже думать не хотелось, что с ним могут сделать в тюрьме.
Но и это было не все на ее голову. Симон с потолка перевел взгляд на нее. Прищурился.
— И еще. Ты останешься на ночь. Иначе не объяснишь, чего ты ежедневно там. Гетман играет в джентльмена. Не пойдет против страстной любви. Как наша.
Олю пробило. Она начала хохотать.
— Kurwa mać! Ależ sobie chłopa znalazłam!
(Вот я себе мужика отхватила)
Идет за решетку, а думает о страсти. Да мне все женщины Печерска завидовать будут.
Вдруг остановилась. Притихла.
— Ты же не забыл. Еще две недели лечения.
Я не могу. Matka Boska… o czym my w ogóle gadamy?! (О чем мы говорим?)
Тебя же могут там убить.
— Ничего. Это не главное. Poczekam, Oluńciu. Wystarczy, że poleżysz obok.
(Я подожду. Олюньцю, хватит, что полежишь сбоку).
Оля замерла. Завтра. Она может его потерять. А больше никого у нее нет. Всхлипнула.
Стала. Подошла. Легла на пол рядом, на бок. Панталончики скомкались. Одну руку себе под голову, другой начала крутить прядь мокрых волос на его лбу.
Олины глаза стали совсем влажные. Симон повернулся головой.
— Не думай об этом. Вылечись. Просто будешь рядом. Спать и все.
Оля прошла по нему взглядом. Острые ключицы. Ребра торчком. Колючие колени. Светлый пух возле пупка. Улыбнулась.
— A cóż to jest? (А это что?)
Симон не растерялся.
— Это моя несокрушимая любовь к тебе, святая женщина. Видишь.
Олю распирали сразу два чувства. Смех и щемящая боль за того единственного, которого завтра не будет рядом.
За окном сорвался ветер. Занавески затрепетали. Рамы хлопнули. Через окно в комнату прыгнул Марек. Наглая рыжая задница.
Стал между ними, мордочкой к Оле. Хвост доверху. Знает, падлюка, кто первый не выдержит и даст жрать.
Но рыжий волосатый задок с яйцами уперся просто в лицо Симона. Тот смотрит на кота. Тихо, с полуулыбкой:
— Да, Мареку. Я знаю. Trzeba być facetem. (Надо быть мужиком).
Оля поднялась и устроилась ему между бедер на скомканные колени. Улыбнулась.
— Не facetem. Целым, kurwa mać, атаманом.
Наклонилась. Поцеловала. В плечи.
Левое. Правое.
Взяла его как всегда, обхватила руками и ртом. Симон закрыл глаза от удовольствия.
I. DO ODWAŻNYCH ŚWIAT NALEŻY
Отважным принадлежит мир
27 июля 1918. Киев. Большой зал Сельскохозяйственного общества (т. н. Централ)
Киев, Крещатик, здание разрушено.
Лето душило.
Горячий воздух тек по спинам. С отчиненных окон тянуло пылью и солнечным жаром. В первых рядах мужчины нервно курили. Женщины махали платочками.
Симон вышел за трибуну, зал словно поднялся за ним.
Вышиванка с красными, словно кровавыми, цветами, как флаг. Чуб зачесан, но прядь упорно падала на лоб. Он не откидывал ее. Как знак непокорности.
Руки легли на край трибуны. Миг тишины. Даже муха, что кружила возле люстры, остановилась.
— Как говорил Фридрих Райффайзен: “То, что одному не под силу, многие могут сделать”.
Голос был низкий, ровный.
— Мы должны вытащить наше дело из трясины. Земли тех, кто до сих пор видит себя гражданином России, должны принадлежать Украине. Не чужакам. Нам.
Зал загудел. Кто-то зааплодировал, женщины смахнули слезы.
В углу, развалившись при оружии, сидел Никита Шаповал, улыбался криво. Курил. Рядом Николай Михновский. Следил внимательно, не моргал, оценивал каждое слово. Шаповал подсунулся и что-то тому зашептал.