— Ты так любишь музыку, Неринга? — спросил я за ужином под хрип «В парке Чаир».
Она не расслышала из-за шума, досадливо покосилась на патефон, и я повторил вопрос.
— Нет, — сказала Неринга, — я почему-то не люблю музыку. Я люблю корабли.
— Зачем же ты все время крутишь патефон?
— Для вас, — сказала Неринга, — чтобы вы не были таким грустным.
— Знаешь, по-моему, мне весело. Давай его выключим.
— Давайте, — обрадовалась Неринга. — Только если вам правда весело?
— Правда. Честное слово. Клянусь!
Потом мы смотрели альбом с журнальными и газетными вырезками, изображавшими самые разные корабли: от старинных каравелл и фрегатов до современных пассажирских гигантов и авианосцев.
— А какие корабли ты хочешь строить?
— Таких здесь нет, — Неринга покраснела и захлопнула альбом и захлопнула себя.
— Не космические, надеюсь? — все же спросил я. Она отрицательно замотала головой, но ничего больше не сказала.
Как всегда, Неринга очень рано ушла спать. Я пожалел, что нельзя завести патефон, его хриплый голос стал голосом заботы и дружбы, но Неринга спала в закутке возле кухни, а патефон не имел регулятора громкости.
Ближе к ночи пришла хозяйка, пахнущая дождем.
Мы снова долго сидели в темноте, но она уже не держала меня за руку. Мы перекидывались редкими неловкими словами, скрывали друг от друга зевки и все же не могли прервать это странное, нелепое и чем-то нужное нам обоим бдение…
Утром Неринга неожиданно сказала мне:
— Когда я вырасту, я не выйду за вас замуж.
— Почему?
— Я думала, вы дружите со мной, а вы дружите с мамой.
Она отнесла патефон с пластинками назад к подруге и сама на все утро исчезла из дома. Правда, после обеда она заглянула в комнату и, увидев, что я бесцельно валяюсь на диване, сказала:
— Ох, горе мое, идемте смотреть, как рыбаки сеть выбирают.
Но именно в этот день то нежное и странное, что завязалось у меня с учительницей и ее дочерью, сразу и резко оборвалось. Вдалеке зазвучали шаги хозяина, и случайный постоялец, хоть и заинтересовавший собой на миг, как и все остальное, маленькое и наносное в жизни матери и дочери, отошел прочь, сгинул, будто и не бывал. Проще говоря, хозяйка получила известие, что приезжает из Калининграда Виктор Шур, отец ее детей.
У хозяйки расцвел рот. Я не видел у женщин таких пунцовых губ. У нее воссияли глаза. Мне не доводилось видеть на человеческом лице таких фиалковых озер. У нее расцвело тело. Ее худоба вдруг стала спортивной литой силой, красиво напряглись мышцы долгих, стройных ног. В ней без устали творился грозовой, рокочущий хохоток. Он сопровождал все ее вихревые метания по дому, колдовство над тестом для пирогов, готовку всевозможной снеди, уборку дома. В ней появилось наряду с внешней подтянутостью что-то размашистое и простецкое: она поругивалась, искажала слова, смещала ударения. Почему-то я все время попадался ей под руку, мешая что-то убрать, повесить, снять, достать. В конце концов я попросил разрешения перебраться на чердак. «Так всем будет удобнее», — сказал я.
— Эка умница! — в новой своей речевой манере, похохатывая, одобрила меня хозяйка. — На чердаке сухо, чисто, смолой пахнет. Лежачок мы туда перетащим, постелю постелим, не жизнь — ягода!
На подмогу была призвана Неринга, и мое переселение состоялось. Неринга, как я понял, тоже готовилась к приезду отца, но на свои лад, в тишине и сосредоточенности. Она почти не выходила из закутка. Иногда оттуда доносился ее голос, похоже, она разучивала стихотворение.
Вытолкнутый не только душевно, но и физически из обихода этой маленькой семьи, я впал в сонливую вялость. Мне не хотелось ни купаться, ни гулять, ни просто двигаться, ни читать, ни даже думать. Я валялся на койке, то подремывая, то слушая, как близко и гулко барабанит дождь по крыше, — это, как и полусон, избавляло от необходимости думать. Из слухового окошка улица казалась недосягаемо далекой и опасной чуждостью своего нового облика. Я решил не выходить больше из дома. На чердаке и правда было чисто, сухо, пусто и крепко пахло смолой. Как перевалочная станция на пути к небытию чердак был хоть куда!
Все же вечером обо мне вспомнили, и на чердак явилась Неринга звать меня вниз. Я понял, что первая радость семьи от свидания с Виктором уже пережита, а с ней минуло и то убийственное безразличие к посторонней жизни, что для меня обернулось чердачной заброшенностью. Меня привели в кухню, тепло познакомили с Виктором и усадили за праздничный стол. Я, как то обычно бывает, представлял себе Виктора другим: романтичнее, загадочнее. Глина, солома, незабудки уделили ему свои краски: рыжеватое, загарно-веснушчатое лицо с двумя голубыми капельками, желтые, мягкие волосы. В профиль он был тощ, долговяз, тонок. Безмерно длинное, как вечерняя тень, худое тело венчала маленькая, косо посаженная, будто наклоненная к плечу голова. Но в фас впечатление резко менялось: он не казался таким высоким и уж ни в коей мере — хрупким. Очень широкие покатые плечи, широченная плоская грудь, длинные сильные руки с кистями-лопатами возводили его в ранг богатыря.