При взгляде на Поппею вспоминается красавец, романтический возлюбленный ее матери, и нечто странное волнует и удивляет: от нее исходит сияние прошедшего лета. Как от молодой осени, изнемогающей под властью жарких воспоминаний.
Она опять опустила вуаль до самого рта. Только губы остались открытыми.
— Возле нее кто-то сидит, — заметил император.
— Алитир.
— Кто это?
— Актер. Эта женщина безумно увлекается искусством.
— Он наверняка не римлянин, а грек, — продолжал Нерон.
— Иудей, насколько мне известно.
— Иудеи тоже идолопоклонники, — подумав немного, сказал император, — такие же опасные и неистовые, как христиане. Тиберий четыре тысячи иудеев выслал из Рима... Почему она не смотрит сюда? — нетерпеливо спросил он.
Пантомима кончилась. На сцену вышел старый певец, некогда кумир толпы, а теперь жалкая развалина, достойный разве что уважения.
Нерон не отрывал глаз от Поппеи. Знавший ее Парис продолжал сплетничать:
— Первым ее мужем был Руфрий Криспин. В один прекрасный день она оставила его. Потом вышла замуж во второй раз.
— Хочу ее завтра видеть, — сказал Нерон.
Парис спустился в партер. Сев рядом с Поппеей, передал ей приглашение.
Глава шестнадцатая
Поппея Сабина
Октавия еще цвела. Отсеченный от корня белый бутон в стакане воды. Давно уже мертвый, но все же прекрасный.
Поппея появилась во дворце на следующий день.
— Я здесь тайно, — сказала она, — никто об этом не знает, и Отон тоже:
Она робко шла по залу, — пугливая девочка.
Нерон подумал: «Милая и странная».
Но не такая, как вчера.
Со стороны кажется причудницей. А сама — воплощенная простота. Ей легко верить, она искренняя.
Возле переносицы несколько веснушек, которые в театре он не приметил.
В туалете ее — благородная и дорогая китайская материя — нет ни лент, ни украшений. Драгоценности не носит. Корсет тоже. Под тканью угадывается красивая грудь. Косметику презирает. Мать учила ее, что только вульгарные женщины красятся, и с традиционным аристократизмом старой династии женщин, искусных в любви, она от этого воздерживается. Только ресницы ее слегка подведены, и на веках синие тени.
К визиту она готовилась недолго.
Выпила дома несколько капель возбуждающего средства, которое дал ей врач, чтобы она была свежей и оживленной, а в носилках перед мраморной лестницей дворца, достав из шкатулки миртовый шарик, раскусила его. И дыхание ее стало душистым.
Давно дожидаясь этого момента, она знала, что он непременно наступит, потому и ходила в театр.
Теперь голова у нее кружится от дворцовой роскоши. Но она не подает вида. Равнодушно смотрит на императора.
У Нерона отчаянно бьется сердце. Он хочет что-то сказать, но в горле пересохло.
— Садись, — вот все, что он может проговорить, указывая на мягкий диван.
Настороженная Поппея туда не садится, а идет к дальней скамеечке. Опускается на нее.
Оба чувствуют, что это дерзость и непочтительность. Но чувствуют также, что это создает особую атмосферу и, вопреки очевидности, их сближает. Невероятно сближает.
Император рад. Он может непринужденно беседовать с ней.
— Почему не откинешь вуаль? Хочу видеть твое лицо. — И когда Поппея снимает вуаль, он замечает: — Я представлял тебя иной.
— Ты разочарован?
— Думал, ты более грустная. Вчера в театре ты была грустная. И красивая.
Поппея смеется. Голос у нее глухой, он словно замирает, проходя через жаркую сладость в груди.
— Как-то раз я, плача, наблюдала за собой, — непринужденно говорит она. — Стоя перед зеркалом, смотрела, как жемчужины катились по моему лицу. Странно. Слезы соленые. Как море, — последние слова она произносит по-гречески.
— Ты знаешь греческий?
— Конечно. Чуть ли не родной мой язык. У меня няня и воспитатели были греки. Мама тоже хорошо говорила по-гречески.
Так продолжается беседа. Поппея переходит на греческий; император счастлив, что слышит этот литературный язык, модный, между прочим, в Риме и звучащий аристократично по сравнению с пошлым латинским. Они говорят, смеются, опять говорят. В убранной цветами лодке скользят по звучным потокам ливня, и под ними лепечет пена, шепчутся волны.
— Странно, все, что ты ни скажешь, интересно, — со сверкающими глазами, горячо говорит император. — Большинство женщин сидят за прялкой, кормят детей, скучают. И на меня нагоняют тоску. Они, возможно, боятся меня. Очень уважают. Им не хватает капельки смелости. Ты, вижу, храбрая, твоя изысканная речь льется непринужденно. С тобой я прекрасно себя чувствую, могу разговаривать.
Поппея пропускает мимо ушей комплимент. Понемногу приходит в себя. Вздыхает разок, словно хочет что-то сказать, значительно молчит. Но молчание ее необременительно.
— Ты встревожена, — говорит император.
— Мне страшно. Здесь никого нет? — И она оглядывается. Потом доверительно продолжает: — Я ехала в закрытой лектике по маленьким улочкам. Если бы только он догадался, было бы ужасно.
— Кто?
Поппея не отвечает.
— Послушай, как бьется у меня сердце, — говорит она погодя.
Нерон нежно касается рукой ее груди. Сердце Поппеи бьется неистово, страстно. Разговор на чужом языке придает императору смелости.
— Ты красивая, — делает признание истомленный Нерон. — Кукла, усталая, больная кукла. Верней, даже некрасивая. Странная. Но именно поэтому нравишься мне. Как я потешался всегда над Венерой, как презирал, как ненавидел официальную богиню красоты. Никогда она не нравилась мне. Ни она, ни другие. Минерва и Диана. Они достояние толпы. Правильное и прямое не может быть красивым. Оно безобразно. Только уродливое и кривое, неправильное — красиво. И ты такая. О, маленькая диковинка, с беспокойными бровями и раздувающимися крыльями носа, которые колышутся, как крошечные паруса!
На большее Поппея и не рассчитывала.
Следившая за каждым своим вздохом и тщательно обдумывавшая все слова и жесты, она теперь встала, высвободила руку из руки императора. На сегодня довольно.
Она робко обронила, что ее ждет где-то Отон, и снова вздохнула. Ей пора ехать.
Вечером Нерон послал за Поппеей. Но ее не застали дома. На другой день она известила, что нездорова. Только на третий они встретились.
— Где ты пропадала? — спрашивает Нерон. — Скрываешься от меня и сейчас смотришь, как на чужого, будто передо мной не та, кого я ищу. Какие большие глаза у тебя. Сейчас совсем темные.
По пути во дворец Поппея закапала яд себе в глаза. Зрачки ее, расширившись, поглотили радужную оболочку.
Нерон, полузакрыв глаза, лежит на подушках, говорит непрерывно:
— Ты птица. Ласточка. Легкая ласточка. Или ястреб. С острыми когтями и клювом. Нет, не то. Ты персик, роза, персик! — кричит он.
Потом:
— Люблю тебя, — и, словно какой-то увесистый предмет, беспощадно бросает слова: — Люблю тебя.
Поппея сидит перед ним. Молчаливая, спокойная, упрямая. Облокотившись на колени, сжимает руками тяжелую голову. Делает вид, будто не замечает, не слышит его. Потом, точно расхныкавшегося ребенка, гладит Нерона по лбу.
— Успокойся, успокойся, — твердит она.
И после короткого молчания:
— Так. Теперь мы можем поговорить разумно. Я пришла сказать, что нам надо расстаться по-хорошему, тотчас же, пока не поздно. Чего нам ждать? И ты страдаешь, и я. Нам плохо. Ты могущественный, — и тут она с детской серьезностью закрывает глаза, — но не можешь сделать невозможное.
— Почему?
— Из-за...
— Отона? — с боязнью спрашивает Нерон.
— Из-за него и из-за нее, — говорит Поппея, указывая рукой туда, где расположены покои императрицы.
— Из-за нее? — пренебрежительно переспрашивает император. — Бедняжка она, — с сожалением прибавляет он.
— Говорят, она красивая.
— Возможно. Но для меня только ты красивая, живое пламя, опаляющее неистовство. У тебя горячие руки. У нее — холодные. И ноги у тебя горячие. И рот. Твой незнакомый рот с привкусом огненного меда. Я ищу его. — И он тянется к ней губами.