Но из своей разбитой жизни он сотворил чудо и в сорок лет щедрой рукой разбрасывал драгоценные осколки. Бойко болтал по-гречески. Умел рассказать обо всем, что приходило в голову, о женской обуви, брошках, косметике, стихах, о своих вымышленных любовных приключениях с египтянками царского рода, чьи предки покоятся в пирамидах, о привычках известных государственных мужей, подлости поэтов и всяких пустяках, которые слушателям казались важными и значительными, — ведь он вкладывал в свои рассказы столько души, что сам оживлялся. Среди артистов он производил впечатление единственного артиста, хотя и не считал себя им.
Все слушали его затаив дыхание.
Калликл создал свой особый язык: с тонкой издевкой примешивал архаизмы, вычитанные из классиков, к вульгарным выражениям, подслушанным в клубе. Он был колючий, подчас беспощадный и злой. С насмешкой отзывался обо всех и, чтобы возбудить к себе жалость, в первую очередь о себе. Это богатство чувств в тонкой его душе от излишнего жара перебродило, — из вина получился уксус. Но уксус был крепкий и по-прежнему ароматный.
Окружившие Калликла женщины слушали его. Голос у него был приятный, бархатистый. Поппея похвалила его за вкус, отметив желтую ленту, стягивающую ноги, обутые в золотые туфли.
Он прерывал свою речь при виде любой проплывающей мимо женщины.
— Прелестная, несравненная, — с преувеличенной учтивостью и мягкой улыбкой отпускал он комплименты.
Калликл рассыпал любезности, как дешевые розы, мимоходом, но очень мило.
Потом он со вздохом сказал:
— В Афинах дамы носят светлые вуали. А когда поют, голову чуть запрокидывают назад, вот так. Запястье у афинских женщин тонкое и благородное.
Любя вино, он пил понемногу, с грустью глядя на свой фиал.
— Очень печально, — понурив голову, прибавил он.
— Что?
— Очень печально. Сегодня я видел римлянку в шерстяном плаще. Толстуха пыхтела. Не печально ли это, милые дамы?
В углу зала за столом кончали играть в кости. Бубульк приготовился встать, поэты делили выигрыш. Но Софокл попытался еще раз обыграть торговца.
— Артисты, Софокл, праправнук великого поэта, вот новая сцена из «Эдипа»: «Эдип в Риме», — с необыкновенно причудливым жестом изрек Калликл.
К женщинам подошел Бубульк.
Калликл, который называл его обычно брюханом и красноречиво расписывал волосатую грудь, мозолистые ноги и одутловатую физиономию толстосума, теперь, увидев его поблизости, придал своему лицу почтительное выражение, — с богачами он считался.
— Адонис, — бросил Калликл.
— Что? — спросил торговец, понятия не имевший, кто такой Адонис.
Калликл не умел угодничать. Считая себя человеком проницательным, не разбирался в людях и не мог скрыть презрения к тем, чьего расположения добивался. Он не получал никаких подачек и жил, обучая гетер греческому языку.
Все смеялись над Бубульком. А Калликл смущенно сказал:
— Серьезный, бравый мужчина. В бронзовых башмаках идет к своей цели. Как крылатый Меркурий. Пусть не поймут меня превратно, — прибавил он.
Тут к нему подкатился Зодик, который дня не мог прожить, не услышав какую-нибудь гадость о Фаннии, и Калликл охотно шел навстречу его желанию. Но о Зодике он отзывался при Фаннии очень сдержанно.
— А Нерон? — спросили Калликла два друга.
— Он император, — с почтением ответил тот.
— Ну, а его стихи?
— Руки у него горячие, пухлые, — сказал Калликл.
— Но все-таки, — приставали к нему поэты, зная, какого он мнения о Нероне.
— Анакреон был великий поэт, но не император, — допивая вино, проговорил Калликл и, погасив улыбку в глазах, обвел всех взглядом.
Гурман, охотник до всяких лакомств и тонких вин, он, вскочив с места, пошел на кухню посмотреть, что подадут на ужин. Там он поболтал с судомойкой, чумазой, но очень хорошенькой девушкой. Достав из кармана флакончик, с которым никогда не расставался, вылил духи ей за ворот, так что она завизжала, когда они потекли по спине; потом этот неотразимый любовник цариц, назвав рабыню богиней, страстно поцеловал ее в губы. И, наконец, вернулся к трем гетерам.
— Будет соловьиный бульон, — сообщил он. — Только что две тысячи птичек истекли кровью под ножом нашего превосходного повара. — И он повел женщин в столовую.
Вся столовая была убрана розами. Чтобы угодить императору, за одни розы казна заплатила восемьсот тысяч сестерциев.
Нерон возлежал за столом. Он приехал после спектакля и выглядел усталым. Последнее время ему приходилось много играть, так как народ жаждал зрелищ, и, чтобы изгладить воспоминание о бунте, император пел, декламировал в цирке и театре почти каждый вечер. Перед ужином он бросил в фиал драгоценную жемчужину и затем выпил вино. По его словам, проглотил миллион. Считая, что жемчуг обогащает голос и придает перламутровый блеск глазам.
Игравшие вместе с ним в театре актеры, обступив, развлекали его. После обильного возлияния они обращались с ним запросто, как коллеги. Галлион изображал беззубого Паммена, Алитир — Траниона, Луций — Фана, Фан — Порция, а Порций — Алитира. Из своих ролей они не выходили весь вечер. Никто из них не был самим собой. Все кого-то играли. До сих пор не принимавший участия в этой странной игре Антиох вдруг встал и изобразил великого актера, которому другие раньше не решались подражать, — своего знаменитого соперника Париса. Он делал робкие жесты и говорил шепотом с трагическим ужасом, как в ответственных сценах Парис. Антиох играл настолько правдоподобно, что Нерон весь сотрясался от смеха.
В самый разгар веселья пришел Парис. Смеху не было конца. Потешались над двумя стоявшими друг против друга Парисами, — настоящим и мнимым.
Но Парис был растерян, напуган. Подойдя к Нерону, шепнул ему на ухо:
— Заговор.
Нерон решил, что тот шутит.
— Ужасно, — прошептал он в ответ и, как хороший актер, побледнел.
Потом, посмотрев Парису в лицо, засмеялся. Похлопал его по плечу:
— Ты блестяще сыграл, иди к столу, пей.
Оба они, великий артист и император, жили душа в душу и часто позволяли себе такие шутки. Состязались, кто кого проведет, заставит принять игру за правду. Не довольствуясь импровизацией, они заранее обдумывали розыгрыши, порой многодневные, готовились к ним. Однажды, когда Парис кутил с императором, он выкинул такой номер: к нему пришел вестник и сообщил, что вилла его ограблена. Парис стал плакать, рвать на себе волосы, тут же уехал домой и долго не показывался. Потом со слезами на глазах расписывал во всех подробностях, как его обворовали, и даже напросился на утешения императора. Обнаружив обман, Нерон рассвирепел. Вне себя от ярости объявил, что за непристойную шутку немедленно высылает Париса из Рима. Актер был уже в пути, когда его вернули обратно, объявив, что он побежден. Ведь и император всего лишь пошутил. Оба актера, обнявшись, хохотали в восторге.
Нерон сам налил Парису, но тот не притронулся к чаше.
— Нет, это не шутка, — прошептал он.
— Великолепно играешь, как никогда, — сказал император.
Парис выглядел усталым. Не сводя глаз с его лица, Нерон встал.
— Я не играю, — возразил Парис, и горькая складка вокруг рта подтвердила его слова.
Император и актер, спустившись по лестнице, сели в лектику. Когда они остались одни, Нерон снова попросил прекратить шутки. Он еще продолжал смеяться, но вдруг смех застыл у него на губах.
— Рубеллий Плавт, родственник Августа, — промолвил Парис. — Его хотят посадить на трон.
— Ах, так.
— Часть сенаторов на его стороне, — нервно продолжал Парис. — Разжигается мятеж среди солдат. Даже с преторианцами установлена связь. Все нити в руках заговорщиков. У них есть и вождь.
— Кто?
Парис проглотил слюну. Словно хотел промолчать. Потом сказал:
— Агриппина.
— Неужели она? — вскричал Нерон. — Моя мать, моя мать, моя мать! — И, как тигр, вцепившись зубами в лежавшую рядом подушку, стал рвать ее на части.
Глава двадцать четвертая
Гроза