Выбрать главу

Лукан и Сенека почтительно и радостно приветствовали его; они узнали в нем Британника, отверженного сына императора Клавдия.

Британник — худой, бледный юноша, с еще безбородым лицом был приветлив и задумчив; в нем чувствовалось благородство молчаливости.

Он скромно подошел к обоим поэтам и сердечно обнял их. У него был плохой день. Накануне с ним случился припадок эпилепсии, длившийся несколько часов. После таких припадков его обычно целыми неделями мучила головная боль.

Он жил уединенно, в стороне от политических событий, избегал людей и бесед, чтобы не повредить неосторожным словом своей сестре Октавии, супруге императора.

Он терпеливо, безропотно и даже как-будто радостно переносил все превратности и унижения. Но он не мог устоять перед случаем побеседовать с собратьями по искусству. Сам он тоже писал. У него было всего несколько коротеньких произведений. Творил он словно бессознательно, почти против воли, в дни страданий, когда он не мог плакать… Печаль уносила его над дышащими тоской, звучащими безднами.

Британник никогда не думал о своих стихах и улыбался, когда друзья ему о них напоминали, побуждая его к дальнейшему творчеству. Он читал свои произведения лишь в тесном кругу, под аккомпанемент лиры. Его узкая, тонкая рука изредка, едва слышно, касалась золотых струн; его серебристый голос звучал нежно и непринужденно.

Лукан отзывался с горячим восторгом о стихах Британника и называл его поэтом будущего. Сенека тоже им восхищался.

Все три поэта встретились, как равные.

— Мы говорили «о нем», — начал Лукан.

Британник знал, кто «он».

— Он запретил тебе называть его краонобородым, — продолжал Лукан, обращаясь к Британнику. — Теперь ему это уже все равно. Подумай! «Краснобородый» снял огненную бороду и пожертвовал ее высочайшему божеству! Но он обманул бедного Юпитера: к рыжей бороде присоединил и свои стихи, выгравированные на золотой доске. Он, видно, не боится гнева богов: тотчас после этого подношения разразилась гроза. Юпитер стал метать громы и молнии, оскорбленный посвящением ему подобного произведения.

Сенека тихо засмеялся.

— Ничего удивительного, — продолжал Лукан, — Юпитер — ценитель поэзии. Даже Нептун послал ливень, чтобы стереть с золотой доски скверные, богопротивные стихи.

Британник только слушал. Уста его словно жаждали молчания.

— Твой несчастный воспитанник, кажется, помешался, — сказал Лукан Сенеке.

— Очевидно, — ответил философ. — Он неустанно строчит стихи и всегда читает их мне.

— Если бы у него была хоть искорка таланта! — проговорил Лукан. — Такой бездарности я еще никогда не видел. Возница, раб, дикарь, не знающий членораздельной речи — все обладают большей фантазией, нежели он. Надо только удивляться, что ему удается прикрыть блестящей личиной таланта природную бесталанность. Он вооружен образованием и знанием и это тем опасней! У него постоянно фигурируют боги. Все остальное кажется ему слишком обыденным. Он не называет ни одной вещи своим именем. Если у него будут колики в животе — он скажет, что его навестил бог животной боли. Ему следовало бы посвящать свои стихи Мефитису и Клоацине. Вы ведь знаете, что представляет собой эта богиня?

Лукан весь горел. Он ненавидел опошленную латинскую мифологию, тяжеловесные традиции римской литературы, музу под маской. Сенека разделял его взгляды. Оба оставались в Риме испанцами — свежими, смелыми и самобытными.

— Он — косноязычный варвар, лепечущий по-гречески, — воскликнул Лукан. — Слышали ли вы его стихи? «Скорбный родитель, в подземном мраке…», — и он начал по-актерски, громовым голосом декламировать элегию Нерона, то представляясь растроганным, то насмешливо гнусавя.

— Стихи касаются смерти Агамемнона, — сказал Сенека. — Но Нерон подразумевает под ним своего родного отца, Домиция.

— Бедный Домиций! — Лукан вздохнул, — твой сын пытался возвеличить тебя. «Скорбный родитель, в подземном мраке…». Как мне тебя жаль, алчущий проконсул в пустынях Гадеса! Но ты еще более страдаешь в хищных когтях стихотворца, поносящего твой прах! Какое вопиющее тупоумие! Слова связаны друг с другом словно затхлым клейстером или заплесневелым тестом.

— Вы хоть не знаете других его произведений, — прошептал Сенека, осторожно озираясь. — Элегия еще наиболее сносное. Но послушали бы вы его стихи об Аполлоне или Дафнисе и Хлое! В них даже размер отсутствует. Они представляют собой какой-то беспомощный лепет! Когда я задумываюсь над всем этим — я нахожу это далеко не забавным.