— Не приготовить ли тебе ванну? — ласково спросила Паулина.
— Нет, не надо.
Сенека выглядел неопрятным и измученным. Он уже давно влачил такое существование, отвергал все радости жизни, даже освежающее купание. В тюрьме он спал на жесткой подстилке, отказывался от мяса, опасаясь отравы, кормился лишь сухими кореньями и день и ночь был поглощен думами.
— Так лучше… — произнес он.
Паулина пристально смотрела на него. Глаза ее излучали бесконечную преданность. Старый мудрец — всеобщий кумир, для нее представлял нечто еще большее: он был человеком, которого она глубоко любила и почитала и душу которого ценила. В каждом ее движении сквозило чуткое понимание.
— Лучше, — пояснил философ, — давать жизни незаметно ускользать, каждый день понемногу отдаляться от нее.
Сенека сидел под увядавшей листвой, сам — увядавший. Его знобило. Кровь его остыла и устало текла в его жилах. Только солнце еще пригревало се.
— Остается испробовать последнее, — вздохнул он, — кротко и грустно улыбаться, как осень, озаренная лучами позднего солнца…
Паулина сжала его руку, словно хотела перелить в нее свою теплоту. Теперь его обогревали двое: женщина и солнце.
Он снова заговорил. Верная подруга его слушала.
— Не следует слишком цепляться за жизнь. Потом больнее. Этому я научился в юности у иудеев. Если упас хотят отнять какой-нибудь дар, самое мудрое — заранее добровольно отдать его. Поэтому я истязал себя в молодости, голодал, не спал и ни разу впоследствии не испытывал такого блаженства, как тогда. Теперь я скорблю, что так скоро это оставил. Верь мне! Пост и бессонница — высшее наслаждение.
Жена не поняла его, но ничего не сказала.
Сенека сморщил лоб, покрытый иссохшей, почерневшей кожей.
— Да. Я во многом виноват. С чего это началось? — и он задумался. — Я очень любил. Отсюда и пошла ложь и гибель. Виной — всегда чувство.
Паулина хотела что-то возразить, но он мягко остановил ее.
— Любовь привела меня к падению. Она нас удаляет от цели и губит нас. Она, огромная любовь…
— Я был когда-то молод, — продолжал он спокойнее, как в непринужденной беседе, — имел густые, непокорные кудри, был строен и пылко говорил. Отец повез меня в Рим. Он был честолюбив и желал, чтобы я изучил философию. Я исполнил его желание.
— Я приобрел известность и богатство, и у меня появились завистники. Я был пленен величием Рима, ценил славу и стал ее баловнем. Когда я проезжал по площади Марса, все оборачивались. Счастливый римский юноша с испанской кровью, я провозглашал доктрины Эпикура; любил, разумеется, красивых женщин. Они присутствовали при моих выступлениях. Среди них была и Юлия Ливилла, сестра Калигулы. Однажды она обратилась ко мне за объяснением по какому-то философскому вопросу. Она пригласила меня в свои носилки, и, беседуя, мы совершили прогулку, которая мне дорого обошлась. Я провел восемь лет в изгнании, на острове Корсика. Стоило ли так поплатиться? Теперь мне кажется, что стоило. У меня осталось от роковой встречи очень красивое воспоминание…
Чуткая жена поэта слушала его без ревности. Она любила его неведомое, богатое прошлое; мудрых и гордых женщин, которые зачаровывали его; любила и его триумфы, которые после стольких совместно вынесенных бурь стали отчасти и ее собственными.
Воспоминания увлекли философа:
— Итак, — проговорил он, — я вмешался в жизнь, которая связала меня неисчислимыми путами, так что я уже не мог вырваться. Я стремился обратно в Рим, писал послания власть имущим и льстил презренным царедворцам, чтобы они при дворе замолвили за меня словечко. На мое несчастие они уважили мои просьбы. Лучше бы я погиб на острове, одинокий и гордый!
Он закрыл глаза.
— Ныне я вижу яснее в прошлом. Все, с кем я соприкасался, стоят теперь перед моими глазами: женщины, поэты, артисты и мое собственное «я» тех времен. Но их заслоняют две огромные тени. Одна, более могучая, — Агриппина. Другая — тень златокудрого мальчика Нерона.
Паулина смахнула слезы и пододвинулась ближе к Сенеке.
— В тюрьме меня осмеивали, — признался философ, — напоминали мне мои сочинения, в которых я восхваляю бедность, и спрашивали меня, почему, в таком случае, я богат? Во мне подозревали продажную душу. Я не возражал ни слова.
— Ты благороден и чист, — прошептала Паулина и с невыразимой нежностью поцеловала руку старца.
Несколько минут они сидели в печальном раздумьи… Затем они стали созерцать осень, таинственно шевелившуюся в саду. Она снимала с деревьев тленные украшения, которыми их одарила весна, и раскладывала их ковром вокруг мрачных стволов. Деревья, казалось, насторожившись прислушивались к каждому шороху. То тут, то там падал спелый плод. В звуке его падения была какая-то глухая, торжественная мелодичность. Внезапно раздались приближающиеся шаги.