— Допустим.
— Не перебивай— Полубесок погрозил пальцем. — Нервируешь.
Продолжил:
— В "Известиях" напечатали таблицу. Я взял у Аркашки его лотерейку, а самого отправил танцевать.
— Становится интересно.
— Ещё бы! — огрызнулся Полубесок. — Дальше не ухватываешь?
— Нет.
— Тогда поясняю. Лотерейный билет оканчивался на две восьмёрки. У Аркашки, понимаешь? Две восьмёрки! А в газете пропечатали две тройки. Оцени кульбит рока, насмешку судьбы!
— И что?
Полубесок выпил через край остатки бульона из кастрюльки. С тоской осмотрелся по сторонам.
— Вот не люблю я говорить людям грубости, дядя, но ты тупой. Унизительно тупой! Я взял перо и подправил! Чего же проще? Чего же боле, как говорил Пушкин. Из троек смастырил восьмёрки!
Николай Дмитриевич сказал, что такое невозможно.
— Невозможно? — художник усмехнулся. — Да, запросто. Я пять лет в театре афиши рисовал. Без линейки и без опоры нарисую тебе прямую линию — в струну! Без задоринки. Рука тверда, и танки наши быстры.
— А зачем?
— Ты про билет?
— Ага.
— Философские вопросы задаёшь! Во-первых, я пошутить хотел. Обрадовать. Взбодрить публику. Десять тысяч рублей всегда выглядят победоносно, согласись… и даже, если ты проигрался в пух на десять тысяч.
— Сомнительно. А во-вторых?
— Во-вторых?..
Полубесок вытряхнул из пакета горсть мёрзлых ягод — они бойко разбежались по столу. Одну из них художник поймал и приплюснул… из-под пальцев брызнула кровь.
— Когда я был молодым, я видел цель и не замечал препятствий. Двигался напролом.
Николай Дмитриевич согласился, сказал, что все молодые так поступали и поступают.
— Теперь я понимаю, что всякий "пролом" калечит судьбы… верно?… и меня это жмёт. На грудь давит. Вот возьми твой Аркашка… тысячу раз я ему говорил: радуйся! Радуйся, придурок! Радуйся, титька тараканья! Живёшь с Лидухой и радуйся! Чего ты рылом вертишь, словно закормленный поросёнок? Добротная ведь баба, покорная, нежная. Она ведь его любит, как святого, не надышится.
— Лидка?
— Ну, не я же! — огрызнулся художник. — Я подумал, что билет с деньгами он домой принесёт, как отец семейства, и… и что-то сдвинется… лёд меж ними растает.
— А он?
— Он!.. хм… он запал на Афину.
— А что Афина?
— А что Афина?
— Понятия не имею, у тебя спрашиваю.
— Афине он нужен, не более, чем рыбе зонтик, — ответил Полубесок. — Если хочешь, поговори с ней. Она в ТЮЗе работает. Прима. Прима! Не фунт изюму.
Полубесок опять, будто в забытьи, охлопал карманы, от картины перевёл взгляд за сумеречное окно, притих… Потом вдруг вернул своё внимание собеседнику, заговорил с неожиданным жаром:
— Ты послушай вот что. Как думаешь, куда он побежал? Не за молоком, не за квасом, не винишка побёг купить, а куда? Какая сила его влечёт?
Николай Дмитриевич слегка опешил, обнаруживая в глазах собеседника неожиданную совершеннейшую безумь… коя бывает в глазах шизофреников, например… или… или… а других душевнобольных Николай Дмитриевич не встречал.
— Я не знаю, — ответил медленно, с расстановкой, — видимо бежит в Миру такой-то невидимый поток… — проговаривал, стараясь попасть в настроение художника, — который несёт нас и толкает на поступки.
— Я тоже так думаю! — согласился Полубесок. — Возьмём Афину, вообрази себе яркий персонаж! Женщина! Фемина! Во всех смыслах приличной наружности. Завистливой…. в смысле, вызывающей зависть. А характер — стервозный.
— А какая баба не стервозна? — взвился Николай Дмитриевич. — Нет, ты назови! ты встречал такую? Вообрази, моя…
Полубесок перебил:
— Не тарахти, бесхозный, слушай ухом! Мы не столица, допускаю. Славы маловато, касса — пшик! И не Париж, знаешь, тоже, будь он неладен… но ведь не хлебом единым! Она в театре прима! Режиссёры столичные ноги моют и воду пьют! Что ещё нужно для счастья?
— Не знаю, — ответил Николай Дмитриевич. — Сам задаюсь таким вопросом.
— И я не знаю…
В дверях, Николай Дмитриевич протянул для рукопожатия руку, Полубесок пожал её без энтузиазма, гуляя взглядом по сторонам, будто расстроился.
Тогда Николай Дмитриевич, чувствуя этот холодок, осторожно попросил:
— Ты это… не держи зла… я ж не хотел обидеть.
— Ступай с миром.