— Слава СССР! У-у-у!
Я была так сильно увлечена Соколовым и Кукушкиной, что пропустила тот момент, когда вся остальная компания превратилась в бодающихся животных. Алкоголь проливался мимо кривых ртов, а глаза подростков смотрели в разные стороны.
— Пошли домой, — пробурчала Нина. — Мне здесь не нравиться.
— Ты что трусишь? — мой голос превратился в хитрый писк. — Плевать. Я остаюсь. Если хочешь, уходи.
Мы поменялись ролями. Мне хотелось протестовать. На мгновение я почувствовала себя бунтаркой, у которой вместо сандаликов железные подковы, а заместо аллергии — неземное могущество. Что ж, мне хотелось так думать, потому что со стороны все выглядело иначе.
Ревность — это чувство не прикрыть самой плотной маской и не залить самой едкой отравой. Она всегда будет вырываться наружу с криками: «А вот и я!».
Я видела только Сашу. Только его. Я превратилась в ржавый котел, в котором смешалась влюбленность, надежда, обида и разочарование. И всю эту радиоактивную смесь разбавил алкоголь, который изуродовал реальность и исказил чувства. Все превратилось в кислую кашу. Невкусную, и до боли ядовитую.
— Златка, ты как хочешь, а я домой, — не выдержав, предупредила Нина. — Надеюсь, ты не пожалеешь об этом.
Отвесив сомнительный поклон, я проводила подругу взглядом.
Пусть валит. Слабачка. У меня еще полно сил, чтобы держаться уверенно.
— Что, Цветкова, кинули тебя? — невнятно проговорила Надя. — Удивительно, что ты еще здесь. Обычно ты первая убегаешь, поджав свой…свою милую косичку.
Я икнула и, почувствовав неприятную боль в грудной клетке, поморщилась.
— Да что тебе нужно от меня? Кукушкина, иди «ку-кукай» в другом месте. Меня от тебя тошнит.
— А меня тошнит от твоего вида. Ты посмотри на себя. Это ты у своей овчарки шмотки воруешь?
— Боже, — моя рука прилипла ко лбу. — В жизни не слышала ничего тупее.
— Ты меня тупой только что назвала?!
— Нет, но ты действительно тупая!
— Ну, хватит, барышни! — влез Рыбин. Его влажная рука коснулась моего плеча, отчего все внутренности сжались.
Я напряглась и посмотрела на Сашу. Его интересовало что угодно, но только не наша перепалка. Но что-то мне подсказывало, что выбери он одну из сторон, легче от этого мне бы не стало. Он скорее лишиться слуха, чем заступиться за меня.
— Сокол, заводи шарманку, пока бабы не передрались, — сказал Рыбин, и Саша поднял с земли черную гитару.
Убрав от себя мерзкие ручищи, Рыбина, я уселась на рельс и попыталась успокоиться. Щеки горели. Голова кружилась. Мутило.
Я ненавидела Рыбина. Я ненавидела Кукушкину. Что я вообще здесь делаю?
«Ты не пой соловей возле кельи моей, и молитвы моей не мешай соловей».
Кожа покрылась мурашками. Чуть слышно, очень спокойно Саша произносил слова песни, но это не было похоже на обычную речь. Он пел. Пел так, как не поют, выходя на сцену. Это было что-то успокаивающее и до глубины души пронзительное.
Мне нравилось наблюдать за ним. Можно было вечно смотреть, как он бережно перебирает пальцами по струнам. Ни один цыган бы не смог загипнотизировать меня так, как завораживала его игра.
Я хотела подпевать ему, да только не могла отлепить язык от неба.
«Я и сам много лет в этом мире страдал, пережил много бед и отрады не знал».
— Ну вот, отходим, — неожиданно прервал чудесное пение Вася. — Колбаса на походе.
Мне хватило минуты, чтобы сообразить, о чем он говорит. К этому времени, вся остальная компания уже слезла с рельс и отошла ближе к лесу. Я почувствовала слабую дрожь в железе и неохотно приподнялась. «Колбаса» — так в понимании Рыбина назывался грузовой состав.
— Вы бы еще в лес убежали, трусы! — смеясь, выпендривалась Надя. — Даже Цветкова ближе стоит! Рыбин, а я думала, что ты у нас самый смелый! Иди сюда, — на этих словах Кукушкина начала толкать его в спину, приближая к железным путям. На мгновение я осознала, что хочу ей помочь.