На этом они набили руку в Испании, подумал Луис. Ему вспомнилась зенитная батарея в одном из западных предместий Мадрида, близ Университетского городка. Не исключено, что как раз ему в тот солнечный день 19 сентября 1936 года удалось сделать так, чтобы сегодня в польском небе было одним вражеским самолетом меньше.
Он сказал Висле, что не видел тогда в Испании ни одного немца, но внезапно среди разнообразных картин, которые всплывали у него в мозгу под голос диктора, возникло лицо немца, когда-то им виденное и забытое. Это был пилот легкого бомбардировщика, в который стреляли однажды Луис и все зенитчики его сектора, но никто не попал, все кляли летчика на чем свет стоит и невольно им восхищались. Он отделился от своей тройки, летевшей на большой высоте, спикировал и стремительно пронесся над самыми крышами. И потом добрых пять минут носился взад и вперед и кружил над их сектором, а один раз круто развернулся прямо над батареей Луиса. Он летел так низко, что Луис мог хорошо рассмотреть его, и казалось, он с любопытством зеваки-туриста оглядывает все сквозь прозрачные стенки своей кабины. Зенитки палили вовсю, но их было слишком мало и почти все — старые, никуда не годные. Зенитчики стреляли наугад, в надежде, что кто-нибудь да попадет в фашиста, но ни один выстрел не задел его. Он улетел, проделав на прощанье целую серию самых фантастических «бочек», потом поднялся крутым штопором и скрылся из глаз, на весь день испортив им настроение. Столько небрежности и вместе с тем хладнокровия было в этом вызывающе смелом, мастерском полете, что Луис почувствовал себя неуклюжим и беспомощным, и даже сейчас, при одном воспоминании, в нем снова всколыхнулось это чувство.
Мало того, оно росло, это чувство, оно усиливалось от всего, что он слышал сейчас по радио. Нечеловеческий голос диктора размеренно перечислял под грохот и стук колес все новые и новые победы германских войск, и Луису стало казаться, что весь германский воздушный флот описывает в небе над Польшей какую-то гигантскую «бочку», попутно сбрасывая бомбы, попутно убивая людей и разрушая города, с любопытством глазея, что из этого получается, и в нужную долю секунды с безукоризненной точностью проделывая нужный поворот — тоже попутно, между прочим. Он почувствовал себя бессильным и беспомощным и обозлился на себя за это.
Много лет назад в Спрингфилде, на ярмарке штата Иллинойс, он раза два видел представления бродячего цирка и машинально прикидывал про себя — хватит ли у него силы и ловкости, чтобы проделать те же трюки? Нет, едва ли! Он чувствовал себя неуклюжим, никчемным и уходил с таким чувством, как будто провалился на экзамене. Даже герои прочитанных книг или кинофильмов, которые он смотрел, нередко вызывали у него это чувство собственной несостоятельности. Очень редко у него бывало противоположное ощущение, почти всегда чужой подвиг оказывался ему не по плечу, и всегда он к нему примерялся — а я сумел бы так? Мальчишкой, вычитав в энциклопедии деда, что Шелли, величайший поэт, какого знала история, был еще и химиком, он пришел в восторг: он, Луис Саксл, тоже писал стихи и хотел стать ученым, только не знал еще, каким, но его смущало, что одно с другим как будто не сочетается. И вдруг — Шелли! Это открытие на миг словно бы утвердило Луиса в его намерениях, а затем отняло у него всякую надежду.
Из ощущения собственной неловкости и никчемности вырастал гнев — и нередко кончался взрывом яростного самобичевания: он романтик, он слишком чувствителен и навсегда останется мальчишкой. Или: его собственное «я» непомерно разрослось и в конце концов задушит его. Или, напротив: у него вообще нет никакого «я», и он беззащитен в этом мире. Но в последние годы это чувство не возникало, за работой Луис его не знал, — и вот теперь оно вернулось и мучило его.
Последние известия кончились, по радио зазвучала музыка, и в вагоне там и сям завязались разговоры, но Луис в них не вступал, он по-прежнему сидел, заслонясь книгой, хоть и не читал ее. Каковы бы ни были его мысли и чувства, но сидел он такой тихий, незаметный, даже застенчивый, что ближайшие соседи скоро перестали обращать на него внимание. Расставанье с Терезой далось ему нелегко, но, измученный и огорченный, он все же рад был войти в вагон: впереди ждали те по-особенному спокойные часы наедине с самим собой, когда ешь, спишь, сидишь один, никому не знакомый среди незнакомых тебе людей, — а это тоже наслаждение, если оно не навязано тебе против воли. Но теперь радостное возбуждение прошло, он чувствовал усталость — и только. Мысль описывала медленные круги — от Нью-Йорка и Эдварда Вислы к Нейману в Чикаго, снова в Нью-Йорк, к Терезе, потом в Джорджтаун, к родным, — переходя от прошлого к настоящему, от Испании к Польше, от ночи к утру. В Америке полночь, внезапно сказал он себе. А это значит, что в Европе дело идет к рассвету — хотя бы только по часам. Лицо немецкого летчика вновь всплыло перед ним — Луис видел его так ярко и живо, как ничье другое из всех вспоминавшихся лиц. Он поднялся и пошел по узким, качающимся коридорам — ему надо было пройти три вагона, чтобы попасть к себе. Потом он разделся, и жгучее чувство одиночества охватило его, и вновь вернулась тоска, которая мучила его днем, пока они с Терезой так нелепо бродили по улицам.