Но почему же сам он неспособен ненавидеть? Даже в Испании не было у него этого чувства. Может быть, ненавидишь то, чего боишься, а есть ли что-нибудь такое, чего он по-настоящему боится? Или же его обуяла гордыня — смертный грех? Разве он не боялся в Испании бомб и пуль? Да, но не настолько, чтобы их ненавидеть. Ну, хорошо, но ведь боялся же он тех, кто стрелял и бросал бомбы? Да, но не настолько, чтобы их ненавидеть. Хорошо, черт возьми, тогда почему же я сам стрелял в них? Да просто чтобы остановить их. Остановить их! Ты, видно, забыл, что сестру Фосса замучили фашисты? Нет, я помню. Фосс такой же еврей, как я. И у него сестра, вот как у меня — Либби. Да. Так, может быть, ненависть для тебя не пустой звук? — спросил он себя Да! Тогда в чем же дело? Видишь ли, ненависть — как примесь, тут нужен самый строгий контроль, иначе она все погубит. Но как раз контролю-то она и не поддается. Разум не в силах ею управлять. Ее-то и нужно опасаться больше всего на свете.
Впереди лежала ровная, прямая дорога. Либби уснула, ей снились велосипеды и свадьба. Машина шла легко и уверенно, со скоростью шестьдесят миль в час, по одной из богатейших сельских местностей Северной Америки. Промелькнул Менард, 2200 жителей… Плезент Плейнс, 900… Уайт Холл, 1800… Мимо проносились живые изгороди из тутовых деревьев, которыми разрезаны были на части залитые солнцем поля. Коровы смотрели на бегущий по дороге автомобиль; куры кидались врассыпную; фермеры, подъезжавшие к шоссе по тихим проселкам, останавливались за милю, пропуская машину Луиса. Смутно было у него на душе.
Густаво. Густавито.
Помнит ли он человека, которого звали Густаво или Густавито?
Да, помнит.
Этот Густаво, с которым он не был знаком, но которого ему однажды показали, работал когда-то в шахте, во всяком случае, так рассказывали. Но в начале осени 1936 года он был уже не шахтером, а летчиком. Как это получилось, одному богу известно; должно быть, он и раньше был летчиком, потому что в ту пору, когда Луис впервые услышал о нем, а это было всего через месяц или два после начала испанских событий, он уже летал так часто и так уверенно, что слава о нем пошла по всем республиканским войскам, защищавшим Мадрид. У правительства почти не было самолетов, а мятежникам с первого же дня войны и даже до того, как она началась, поставляли вдоволь юнкерсов и хейнкелей, савойя и фиатов. Временами у республиканцев не оставалось ни одного истребителя, во всяком случае, так бывало под Мадридом. Тогда пилоты, летавшие на бомбардировщиках, — по большей части это были не самолеты, а какие-то калеки, собранные по частям из остатков уже негодных машин и вооруженные пулеметами, выпущенными еще до первой мировой войны, — обходились без прикрытия, полагаясь только на облака, на счастливый случай да на собственное чутье, подсказывающее, когда войти в облака и когда из них выйти. Густаво прославился именно такими полетами. Судя по рассказам других летчиков, он летал на этом старье так мастерски и так бесстрашно, что все только диву давались; не раз его считали погибшим, но он всегда возвращался; он разбомбил великое множество автоколонн противника.
Луис считал, что если бы этого Густаво не было на свете, его надо было бы выдумать, а может быть, его отчасти и выдумали. Несомненно, в ту пору рассказы о подвигах Густаво вдохновляли людей не меньше, чем самые подвиги. Но ведь рассказы эти исходили от тех, кто сражался с ним рядом, — и пусть они преувеличивали факты, но, значит, он все же вызывал восхищение.
— Видишь, это Густавито, не летчик, а чудо! — сказал, указывая на него Луису, знакомый боец. Летчик стоял возле своей машины — старого, покрытого заплатами бреге. Он был очень высок, но его словно делала ниже ростом и как-то сковывала тесная кожаная куртка. Он разговаривал с двумя другими пилотами. Нетерпеливые, энергичные движения и весь облик сразу выдавали человека незаурядного, в нем чувствовались живой ум и внутренняя сила.