Солдат видит с крыльца, как люди входят в санитарную машину, как машина делает на поляне разворот. Джипы и военные автомобили — их четыре штуки — стоят где попало, по всей поляне, и мешают водителю развернуть длинную санитарную машину. Водитель задевает один из джипов, до ушей солдата доносится ругательство. Потом водитель дает задний ход, медленно и осторожно лавирует между двумя машинами и продвигается к самому краю поляны; теперь путь свободен, и машина, пересекая поляну, выезжает на дорогу, идущую между деревьями в гору; еще секунда, и санитарная машина исчезает среди деревьев.
Часть II
Среда. — Разум, сердце, но не руки
Ранним утром на вершине пика Тручас играют сиреневые и голубые блики; пик еще темен, а на долину между ним и горным плато уже сеется бледное золото. Ранним утром пик Тручас кажется недостижимо далеким и прекрасным. В мае, как, впрочем, и в июле, утра на плато бывают холодные, а город полон того особого очарования, которое свойственно многим городам в часы, когда улицы еще безлюдны и тихи. Главная улица Лос-Аламоса тянется через все плато к востоку и западу, и когда восходящее солнце венчает пик Тручас, уличные фонари, указательные столбы и ранние прохожие отбрасывают на мостовую длинные тени. На другой день после случая в каньоне, часов около семи утра, когда первые лучи солнца хлынули через пик Тручас, Дэвид Тил вышел из больницы, сошел с немощеного, раскисшего после весенних дождей тротуара и зашагал по мостовой, преследуемый своей гигантской тенью.
Он поднял воротник мятого, заношенного пиджака и сгорбил плечи, стараясь еще глубже уйти в воротник. Он шагал, съежившись от холода и нагнувшись вперед, — так было легче ходить при его хромоте. Невысокий и хрупкий, Дэвид Тил сзади или сбоку представлял собой довольно жалкую фигуру — он так сгорбился, что трудно было заметить, какой прекрасной формы у него голова. Тил думал о фразе, вычитанной у какого-то писателя — кажется, русского. Фраза была такая: «Все молитвы сводятся к одному: господи, сделай так, чтоб дважды два не было четыре». Иногда он подымал голову, и тогда его благородный профиль бросался в глаза; лицо у него было напряженное от мыслей, от холода, от бессонной ночи. Спереди, вместе с длинной, тянущейся за ним тенью, он производил довольно внушительное впечатление.
У Дэвида Тила одна нога была короче другой и к тому же искривлена. Поэтому он ходил с толстой суковатой палкой, тяжелой с виду, чересчур для него массивной; на солнце она отливала маслянистым блеском. Дэвид ловко управлялся с палкой, со своей здоровой ногой и искалеченной ногой, но туловище его оставалось почти неподвижным, словно существовало само по себе, вне тех усилий, которые раньше, а может, и сейчас, приходилось затрачивать при ходьбе. На улице не было ни души, и все плато казалось сейчас безлюдным.
«Господи», — почти вслух проговорил Дэвид. «Это у какого-то старого русского писателя», — сказал он себе, но не мог припомнить у кого именно.
Дойдя до узенькой улицы, пересекавшей главную, — это был, скорее, просто переулок, но вымощенный, — Дэвид свернул и побрел между двумя рядами домов; на восточной стороне тень от домов перемежалась яркими солнечными просветами, и маленькая ковыляющая фигурка пешехода то скрывалась в тени, то озарялась солнцем. У восьмого по счету дома Дэвид, не поднимая глаз, вдруг резко, будто его кто-то дернул, повернулся и, подойдя к двери, постучал. Справа на двери висела медная дощечка, на которой блестели выпуклые буквы: «Полковник Корнилиус Хаф». Стоя у двери, Дэвид обводил буквы концом палки. Выждав с минуту, он снова несколько раз стукнул в дверь набалдашником. И тотчас в доме послышались звуки: шорох, шаркающие шаги и хриплые спросонья голоса. Наконец дверь открылась, на пороге стоял сам полковник Хаф, аккуратный и по-военному подтянутый, несмотря на халат и такой ранний час.
— Дэвид… — сказал он, и в голосе его звучали сочувствие, отеческая заботливость и, быть может, легкая укоризна. Он произнес только одно слово, но глаза его говорили «не нужно было сидеть в больнице всю ночь», и «не нужно было приходить так рано», и «не нужно так расстраиваться», и «но я понимаю вас».
— Входите, Дэйв, — сказал полковник и пошел было в дом, но остановился и спросил: — Что-нибудь случилось?
— Ничего, — ответил Дэвид, — все идет по плану.
Полковник бросил на него быстрый взгляд, но на этот раз его глаза ничего не выражали. Он пошел в глубь дома, зовя жену; Дэвид следовал за ним. Полковник крикнул, что пришел Дэвид, и попросил подать кофе. Жена отозвалась сверху: «Бедный Луис Саксл и другие тоже, подумать только, какой ужас», — сказала она. Голос ее был приветлив, она ни о чем не стала расспрашивать, потому что была замужем за полковником уже тринадцать лет и почти все это время прожила с ним на разных военных объектах.