Вы ведь знаете, несколько человек здесь усиленно работают над новой бомбой, над сверхбомбой. Если кто-нибудь захочет доказать, что такое изобретение явится жизненно необходимым, когда гонка атомного вооружения зайдет в тупик и понадобится что-нибудь новенькое, — если, кто-нибудь захочет доказать, что производство сверхбомбы — это сверхпатриотизм и что такая работа спасет нацию, я с этим спорить не стану. Может быть, эти люди и правы, но если они и окажутся правы, то в значительной мере потому, что сами же создают невыносимое напряжение, из-за которого все труднее становится избежать катастрофы. И потом, какую, именно нацию они спасут? Я утверждаю одно: человечество имеет все основания ненавидеть то, что делают эти люди, и восхищаться тем, что делал Луис. А вы этого не говорите человечеству, вы не говорите ему ни слова правды.
Я возражаю против ваших домыслов насчет героизма и подвига, потому что это неправда, вы спутали вещи, не имеющие друг с другом ничего общего. Луис совершил бы подвиг, будь у него на это время. Он сделал нечто совсем другое и хорошо понимает, что он сделал, — так неужели нельзя обойтись без лжи в последнем слове о человеке, который был свободен, от всякой лжи, свободен и чист как никто?
Неужели нельзя отнестись к нему хоть с некоторой долей уважения?
Вопрос остался без ответа. На мгновенье он как бы повис в воздухе. Потом Дэвид снова посмотрел на глобус. Протянул руку и быстро, словно исподтишка подтолкнул его, как будто уже давно хотел это сделать, но боялся, что его на этом поймают, — совсем как мальчишка, который стащил с прилавка яблоко. Все же он не сводил глаз с глобуса, пока тот не перестал вращаться. Потом круто повернулся и вышел из кабинета…
После его ухода полковник придал глобусу привычное положение, потом сел за стол и уставился на копию сообщения; в конце концов он вызвал секретаршу и попросил связаться по телефону с Вашингтоном и вызвать генерала Мичема.
К его удивлению, это ей сразу удалось.
Он сказал генералу, что беспокоит его потому, что директор по научной части еще не вернулся, а генерал ведь знает, какое мученье — иметь дело с этим чертовым заместителем. Генерал сказал, что он того же мнения. После этого добрых двадцать минут полковник обсуждал со своим начальником кое-какие неотложные вопросы и меры, которые надлежало принять.
Во время разговора генерал упомянул о том, что он телеграммой поблагодарил Луиса Саксла за геройский поступок. Он осведомился также, выполнено ли распоряжение о том, чтобы военным самолетом доставить родных Саксла в Лос-Аламос, и когда они должны прибыть.
— Все исполнено, — ответил полковник. — Вероятно, они прибудут сегодня.
Под конец генерал сказал, что секретарь как раз уведомил его о предстоящей встрече с одним видным деятелем, который, оказывается, только накануне завтракал с полковником Хафом.
— Простите, генерал, но я должен вас предупредить насчет этого конгрессмена, — сказал Хаф. — Дело в том…
— Ну, сейчас ничего не выйдет, Хафи, — заторопился генерал, — мой дорогой и славный друг сенатор Бартолф уже здесь. Входите, сенатор! — услышал Хаф. — Я к вашим услугам. Мы с вами после поговорим, Хафи, спасибо, что позвонили. До свиданья.
В пятницу днем настал час, когда приостановились все подсчеты, вычисления, анализ, воспроизведение условий опыта, измерения, приблизительная оценка и чистейшие догадки, не прекращавшиеся три дня кряду и имевшие целью определить количество и качество радиации, выделенной ураном в минуту несчастья и полученной каждым из семи человек, находившихся на разном расстоянии и в разном положении относительно котла. Присутствовали Висла, Дэвид, Уланов и еще двое или трое. Никто не объявлял перерыва, он не наступил внезапно или, напротив, по какому-либо расписанию. Просто серьезный разговор, который вели между собою эти люди, стал постепенно затихать, с полчаса он еще теплился и, наконец, замер.