Выбрать главу

Молодая береза, обломанная ночным ветром у самого корня, заливается беззвучным смехом, как вдова, похоронившая нелюбимого мужа. Береза знала, знала, как та вдова, что следующей ночью она опять не будет одна, что к ней придет все тот же молодой ветер, будет скользить своими пальцами по ее обнаженному, белому телу, уже сочащемуся предмартовским соком. Будет бесстыдно и безжалостно проникать во все складки и поры, будет обвивать ее черной спиралью и вырывать молодость, как кору, кусок за куском.

А кому она нужна, молодость, когда ее не рвут и не отдают ветру?

День, которого нет. Сутер Фил сидит у окна и читает Чехова. Зачем он читает Чехова, он не знает, как не знает он и того, почему строчки, как змеи, мертвыми кольцами обхватывают горло, шипят на ухо что-то вечное, что-то ненужное в своей всеведущей софистической мудрости. Ему, падле Филу, больше нечего делать, и он читает Чехова, потому что альтернативой в день, которого нет, может быть только смерть. Чехов мертв. Он давно мертв, он умер раньше, чем его положили в могилу. Выхолощенные, пустые пространства уже не хотят, чтобы их оплодотворили. Ведь это день, которого нет.

Ясно, как в белом. Грач на ветке смотрит на ворону и понимает, что она только что разбила клювом столетие. Драный кот на балконе остывает. И совершенно незачем дожидаться у подоконника, потому что только лампа еще жива в этой бесснежной, безнежностной мути, одна лампа еще вытягивает желтые щупальца, не обрубленные холодным веером безденежья, бесснежья. Без нежности.

День, которого нет. Он никому не нужен, он закатился к самой линии горизонта, к горлу и вискам задернутых дымкой гор, он согнулся, а потом упал и свернулся калачиком. Он сжимается. Он давно хочет кончиться, но не может, потому что никогда не может кончиться тот, кого вовсе не существует.

И нет ничего дороже этого дня. Потому что завтра, среди пустого и ненужного хлама хриплых, низких туч, за спиной упавшего и съежившегося дня, этого бесснежного существа, получившего между лопаток острую глыбу, как кинжал, от подкрадывающейся ночи — за спиной этого дня из раздергивающихся пространств, которые якобы не хотят, чтобы их оплодотворили, вынимает свои синие очи и вкладывает в пока еще пустые глазницы Весна.

И нет ничего дороже.

Ведь то, что в двадцать лет пора умирать, как этот клокочущий снег, — это пустая и глупая ложь, выдымившаяся из разорванной груди надежды.

1 марта 200… г.

Вчера наглоталась ЛСД-25. Глючило. Перечитала, что меня вчера дернуло написать из-за этого галюника. На автопилоте писала. Красиво, занудно, тянет нервы. Литературщина. Булгаков, морфий. Дура. Помню, шла к нашему коттеджу, ноги врастали в асфальт. По колено. Хозяйский сходняк был жутким. Фила на моих глазах избили бейсбольной битой — за то, что он подставил трех девчонок под «прием». Одной там повыбивали зубы, изорвали одежду. Другую порезали. Филу, конечно, ничего рвать не стали, но к стоматологу побегать придется.

Сходняк был веселый. Трахали прямо на столах. Гена Хуйлокотавр хвастался, что умеет колоть членом стаканы. Отвезли в микрохирургию.

Снилась Светка. Ее снова и снова выкидывали из окна. Вот и вышла она замуж по любви. А я до сих пор жива и пока этому рада.

Снова казалось, что по всему полу рассыпаны конфеты в ярких оранжевых обертках.

5 марта 200… г.

К перемене погоды. Болят пальцы на левой руке. Ноют, как Фил, вернувшийся вчера от стоматолога с чудовищным прайс-листом. Эти пальцы перебили еще тогда, за Котла. Тогда кончилось лето. Для меня. Хотя только разгорался август и, как сейчас помню, стояли самые жаркие дни. Миша Степанцов, увидев синюшную, мертвую рожу авторитета, переполошился и стал накручивать диск, дозваниваться до заведующего отделением. Семь лет прошло, а я до сих пор вижу его веснушчатую руку, накручивающую диск Потому что тогда-то все и началось.