Одно лето я пропустил, не был у себя в деревне. А когда я отправился туда на следующий год, то некий мой петербургский приятель, у которого было имение в том же уезде, попросил меня заглянуть кстати и в его владенья. Сам он не бывал там лет десять.
-- Ты понимаешь, -- объяснял он мне, -- не могу же я целое лето разъезжать по разным губерниям для осмотра всех имений, а это-то и небольшое, да и дальше всех. Тебе же совсем по пути, всего несколько верст в сторону. Заезжай, пожалуйста, окажи приятельскую услугу. Поживи там несколько дней и посмотри, что там делается. Приказчик оказался ужасным плутом, я его сменил и с прошлого года назначил туда управляющим одного старика, бывшего мелкопоместного, а теперь совсем обедневшего. Старик он, я знаю, честный; но у него, кажется, барская жилка заговорила: описывает мне красоты природы, зовет меня туда и прислал мне целую кучу чертежей и фасадов для разных новых построек. Я боюсь, что картинки занимают его больше доходности имения. На улучшения я не прочь, но мне хочется -- так как сам я поехать туда теперь не могу -- хотя бы от тебя услыхать, в каком положении имение и каков мой новый управитель. А понравится тебе имение, -- ты погляди хорошенько, -- так, пожалуй, и купи -- уступлю не дорого, сойдемся. Мне оно за глазами, а тебе кстати.
Без дальнейших расспросов и объяснений я охотно согласился посмотреть.
* * *
Но я поехал туда не по пути, а нарочно, прожив предварительно недели две в своем имении.
Шуманиха, так звали усадьбу моего приятеля, была верстах в тридцати от моей. День поездки я избрал без всякой предварительной подготовки. После обеда, когда жара немного спала, я велел запрячь тройку в тарантас, взял с собой своего верного Лепорелло, небольшой саквояж, двухстволку и Трезора. Я не был страстным охотником, поэтому и двухстволка и собака были совершенно лишней для меня, хотя и общепринятой для всякого землевладельца принадлежностью. Трезор даже давно ожирел и, за отсутствием достаточной практики, живя то в кучерской, то на кухне, разучился делать стойку. Зато Лепорелло, неизменный спутник во всех моих путешествиях, был на высоте своего призвания. Пользуясь моими книгами, он знал чуть не наизусть все написанное о Дон Жуане, с гордостью называл сам себя именем "слуги, не менее знаменитого, чем сам барин", и хмурил брови, если я, в минуту раздражения, называл его, вместо Лепорелло, попросту Иваном. В порыве негодования я мог сказать ему: "Лепорелло, ты вислоухий дурак, для вразумления которого не найти достаточно толстой дубины", -- он с сокрушенным сердцем, но и с умилительной покорностью принимал эту брань, как должную дань его лакейской должности; но если я говорил ему: "Иван, когда же вы, наконец, научитесь исполнять свои обязанности", -- он считал себя глубоко обиженным, неоцененным, считал меня бесчувственным, неблагодарным и дулся на меня до тех пор, пока я не давал ему какого-нибудь поручения, достойного имени Лепорелло.
Вечерело, когда мы, проехав часа два проселком, лесом, вдруг выехали на открытый пригорок и быстро покатили с него к видневшемуся внизу барскому дому в Шуманихе.
Расположенный в ложбине, между горами, окруженный густыми липами, с двумя рядами колонн, с балконами в верхнем и нижнем этажах, с боковыми пристройками, -- дом имел в себе что-то величественное, и всей своей внешностью заставлял невольно переноситься в далекое прошлое. Некогда зеленая, железная крыша теперь почти почернела, штукатурка потрескалась, окраска балконов полиняла; но это клало на дом отпечаток не развалин, а только как будто почтенных старческих седин. Горы, суживаясь позади заднего двора дома, наоборот, широко расходились перед лицевой его стороной и открывали этому старцу вид на поля колосившейся, но еще зеленоватой ржи. У подножья одной из гор тянулся огромный старый сад-парк, загибавшийся за конец горы и, еще дальше, спускавшийся к реке. Последние, золотистые лучи июньского солнца догорали в вершинах лип, длинные тени ложились от деревьев на дом и от дома на широкий зеленый луг, вечерняя мгла поднималась над рекой.