— Я не утешаю. Я говорю правду.
— Правда субъективна.
— Сайлас, — я сжала его пальцы крепче. — Замолчи.
Его брови приподнялись на долю дюйма, и уголок рта дрогнул — тень улыбки, призрак усмешки, но настоящей, живой.
— Ты удивительно груба для человека, только что пережившего нападение голодного духа, — заметил он.
— А ты удивительно невыносим для человека, только что спасшего мне жизнь.
Тишина. И его пальцы впервые шевельнулись в моих руках — не вырываясь, а отвечая. Медленно, неуверенно, будто он разучился или никогда не умел. Указательный палец скользнул по моему запястью, осторожно прослеживая линию пульса, будто изучая, запоминая.
— Твоё сердцебиение ускоренное, — сказал он. — Сто двенадцать ударов в минуту. Адреналин ещё не отступил.
— Может, дело не в адреналине.
Его палец замер на моём пульсе. Серые глаза на мгновение расширились, и через связь прорвался короткий всплеск, который он не успел спрятать, — не холодный, а тёплый, растерянный, человеческий. Он убрал руку — но не резко, а медленно и бережно, будто откладывал на полку что-то хрупкое: не потому, что не хотел держать, а потому, что боялся сломать.
Он проводил меня до двери — не потому, что я просила, а потому, что просто пошёл рядом, словно это само собой разумелось. У порога я обернулась.
— Спасибо. За то, что показал. И за то, что защитил.
Он стоял в дверном проёме тонким тёмным силуэтом на фоне мерцающих свечей; лицо в полутени, но глаза блестели — живые, внимательные.
— Я не мог допустить, чтобы он тебя повредил, — сказал он. И на одно крохотное мгновение маска снова соскользнула, и я увидела то, что он прятал. Не равнодушие. Страх — тихий, затаённый, всепоглощающий страх потерять то, чему он ещё даже не дал названия. — Это было бы… нерационально, — добавил он, и маска вернулась на место.
Я улыбнулась. «Нерационально» было самым близким к «невыносимо», что Сайлас умел произнести вслух.
— Спокойной ночи, Сайлас.
— Спокойной ночи, Розалия.
Я отошла на несколько шагов по коридору — и услышала за спиной его голос, тихий, почти неразличимый:
— Сто двенадцать ударов.
Я обернулась, но дверь уже была закрыта.
По дороге к себе я прижала ладонь к груди — под пальцами колотилось сердце, быстрое, неровное, настойчивое. А через связь тянулись четыре нити. Дракен — тёплая, искрящаяся, мерцающая насмешливым золотом. Ликан — горячая, пульсирующая, живая, как пламя. Эларион — прохладная и ясная, звенящая тонко и высоко, как струна под смычком. И Сайлас — серебристая, тонкая, почти невидимая. Но сегодня впервые она была не холодной, а прохладной. Как первый вдох весеннего воздуха после долгой зимы. Как оттаивающий лёд.
Он впустил меня. Не настежь — приоткрыл дверь на щёлочку, позволил заглянуть. И я увидела за маской безразличия, за стеной контроля, за бесконечными классификациями живого человека — одинокого, испуганного, изголодавшегося по теплу, которого ему всю жизнь говорили, что он не заслуживает. «Моё», — сказала сегодня его связь. Впервые. Без разрешения, без контроля. И, улыбаясь в темноте пустого коридора, я думала, что это было самым честным, что Сайлас Морвин когда-либо чувствовал.
В моей комнате меня ждал Дракен. Он сидел на кровати и перебирал колоду карт — тонкими пальцами, с небрежной элегантностью, будто только и делал всю жизнь, что ждал меня именно здесь.
— Ну-ну, — протянул он, не поднимая глаз. Карты порхали из одной руки в другую. — Попахивает склепом, дорогая. Ты где была — в морге?
— В лаборатории Сайласа.
— Морг, склеп — какая разница. — Он поднял золотые глаза, и что-то в них переменилось: насмешка осталась, но под ней проступило цепкое, оценивающее внимание. — Ты бледная. Что случилось?
— Ничего страшного. Голодный дух. Сайлас справился.
Карты замерли в его руке. Пальцы сжались на колоде чуть крепче, чем нужно, костяшки побелели.
— Голодный дух, — повторил он медленно. Голос всё ещё был лёгким, но под ним зазвенел металл. — И ты говоришь «ничего страшного» тем же тоном, каким нормальные люди говорят «порезала палец бумагой».
— Дракен…
— Ты ведь понимаешь, — он поднялся плавно, текуче, как кошка разворачивается из клубка, — что голодные духи убивают? Не пугают, не царапают — высасывают жизнь до последней капли. И если бы наш морозный друг промедлил хоть секунду…
— Он не промедлил.
— Но мог.
Он встал передо мной и принялся изучать моё лицо — искал следы, бледность, признаки того, что мне хуже, чем я говорю. Потом протянул руку и коснулся моей щеки. Ладонь была тёплой, живой — после ледяного прикосновения Сайласа как солнечный луч, и под его кожей дрогнул золотой отсвет пламени.