Выбрать главу

— Холодная, — сказал он тихо. — Ты холодная. Ложись.

Это была не просьба — приказ, мягкий, облечённый в бархат, но приказ. Дракен умел командовать так, что ты подчинялась раньше, чем понимала, что тебе велели.

Я легла. Он накрыл меня одеялом и устроился рядом — поверх, не под одеяло, длинным тёплым телом. Не прижимался, не обнимал — просто лежал, излучая жар, как печка.

— Не надо было ходить одной, — сказал он в потолок, непривычно серьёзно.

— Я была не одна. Я была с Сайласом.

— В подвале. К мертвецам. С человеком, который иногда забывает, что живым нужно дышать. — Пауза. — Я бы пошёл с тобой.

— Ты ревнуешь?

Он повернул голову, и золотые глаза блеснули в полумраке. Усмешка — ленивая, обманчиво лёгкая.

— Ревную? Я? К ходячему холодильнику? — фыркнул он. — Никогда. Просто считаю, что, если кто-то тащит мою связанную в подвал к духам, мне стоит знать об этом заранее. Чисто для протокола.

— Дракен.

— Что?

— Спасибо.

Тишина. Его рука поверх одеяла нашла мою, переплела пальцы.

— Спи, — сказал он. — Завтра я снова буду невыносим, как обычно. Наслаждайся моментом.

Я закрыла глаза. Тепло возвращалось медленно, по капле, — тепло Дракена, золотистое, живое, пахнущее раскалённым металлом и озоном, и связь между нами мерцала мягким янтарным светом. А далеко, в подвале, серебряная нить Сайласа пульсировала — тихо, ровно, как пульс. Он не спал. Не спал и думал обо мне. Я это чувствовала.

«Сто двенадцать ударов».

И я заснула с улыбкой.

Глава 21

Мастерская Элариона пахнет скипидаром, льняным маслом и чем-то цветочным — неуловимым, тонким, похожим на аромат ночной фиалки. Я никогда не могу определить, исходит ли этот запах от его красок, от самого помещения или от него — всегда безупречного, всегда пахнущего так, будто он только что вышел из сада, а не провёл шесть часов перед мольбертом.

Сегодня он пишет закат.

Нет — он не пишет закат. Он создаёт его. Движения кисти — плавные, уверенные, точные — оставляют на холсте мазки, которые сами по себе ничего не значат, но вместе складываются в нечто настолько живое, что хочется прикрыть глаза от слишком яркого света. Оранжевый, золотой, алый, пурпурный — цвета переливаются друг в друга, и я клянусь, что вижу, как они дышат.

Эльфийская магия.

Не та, что изучают в академии — не формулы и заклинания. Другая. Древняя. Та, что живёт в крови и в кончиках пальцев, та, что превращает обычные масляные краски в окна в иные миры.

Я сижу у окна с книгой, которую не читаю уже двадцать минут. Смотрю на него. На то, как свет из высоких окон ложится на его профиль — безупречный, точёный, невозможный. Высокие скулы, прямой нос, линия челюсти — резкая, аристократическая. Волосы — светлые, платиновые, собраны назад, открывая острые кончики ушей. Рубашка — белая, льняная, закатана до локтей, и на предплечьях — брызги краски. Единственное несовершенство. Единственное, что делает его настоящим, а не мраморной статуей.

— Ты опять пялишься, — говорит он, не оборачиваясь. Голос — бархатный, с ленивой насмешкой, которая давно перестала меня раздражать. Или, вернее, начала раздражать по-другому.

— Я изучаю технику, — отвечаю я невозмутимо.

— Мою технику живописи или мои предплечья?

— Ты невыносим.

— А ты очаровательно предсказуема. — Он наконец оборачивается — и его глаза, фиалковые, яркие, нечеловечески прекрасные, находят мои. Улыбка — уголком губ. Не широкая, не открытая. Элегантная. Как всё, что он делает. — Каждый раз, когда тебе нечего ответить, ты называешь меня невыносимым. Это уже почти ласкательное.

— Не обольщайся.

— О, я никогда не обольщаюсь, — он опускает кисть в стакан с растворителем и поворачивается ко мне полностью. Прислоняется к мольберту — небрежно, красиво, будто весь мир — его сцена. — Я просто констатирую. Ты приходишь сюда каждый вечер. Садишься у окна с книгой, которую не читаешь. И смотришь на меня. Если бы это делал кто-то менее привлекательный, я бы назвал это преследованием.

— А поскольку это делаю я?

— Поскольку это делаешь ты — я называю это данью моему таланту.

Я закрываю книгу — с нарочитой медлительностью, чтобы он видел, что я не задета — и встаю. Подхожу к мольберту. Закат на холсте — прекрасен. Живой, дышащий, пульсирующий цветом. Но...

— В нём нет страсти, — говорю я.

Тишина.

Эларион выпрямляется — медленно. Его глаза сужаются — не от злости, от чего-то более опасного. От интереса.

— Повтори, — просит он. Мягко. Слишком мягко.

— Он безупречен, — продолжаю я, разглядывая холст. — Технически совершенен. Каждый мазок — на месте. Каждый оттенок — выверен. Но... — я поворачиваюсь к нему, — в нём нет крови. Нет хаоса. Настоящий закат — не элегантен, Эларион. Он — жесток. Он — агония умирающего дня. А твой закат — как бабочка под стеклом. Красивая и мёртвая.