Выбрать главу

Он сел. И зал — взорвался. Не криком. Не аплодисментами. Тремя тысячами голосов, заговоривших разом, потому что то, что десятилетиями считалось истиной, только что рассыпалось в прах.

Ректор Асгерд поднялся со своего места. Древний дракон. Лицо, похожее на растрескавшийся пергамент. Он спустился к кафедре — медленно, тяжело.

— Каждый приговор, вынесенный «неправильным» Кругам за последние шесть лет, — произнёс он, и голос его скрипел, как трущиеся плиты, — будет пересмотрен. Каждый Круг — восстановлен. Каждый исключённый студент — возвращён. — Он помолчал. — И решение Совета о вашем «Умиротворении» — аннулируется. Сегодня. Здесь. При свидетелях.

По связи прокатилась волна. Не радость — слишком велика была усталость. Облегчение. Глубокое. Как первый вдох после того, как тебя долго держали под водой.

Грейвса увели. Тишина, которую он оставил после себя, была другой — не мёртвой. Живой. Полной шёпотов, слёз, объятий. Кто-то в зале — плакал. Кто-то — смеялся. Кто-то — стоял с закрытыми глазами и держался за браслет на запястье, вспоминая Круг, который у него отняли.

Я стояла в центре. Четверо — вокруг меня. Четыре нити — пели.

И впервые за всё время они звучали не как цепь.

Они звучали как музыка.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Глава 32

Ночь после Собрания.

Ликан и Дракен уснули первыми — рухнули, как подкошенные, едва добрались до апартаментов. Дракен — в кресле, не раздеваясь, запрокинув голову; Ликан — на ковре у камина, свернувшись в позе, которую человеческое тело не должно уметь принимать, но оборотничье могло. Их нити — золотая и алая — пульсировали ровно, глубоко, сонно. Они отдали всё на Собрании и в бою, и тела взяли своё.

А мы — трое — не спали.

Я стояла в мастерской — в нашей мастерской, той самой, где мы с Эларионом когда-то впервые перестали воевать. Верстак завален инструментами, незаконченными работами, чертежами. На стене — его картина: закат, тот самый, «хаотичный, жестокий, прекрасный». И рядом — вторая, новая, которой я раньше не видела. Портрет. Мой. Углём на грубом холсте, незаконченный — только лицо и шея, линии грубые, нервные, совсем не похожие на его обычную безупречность. Будто он рисовал не рукой, а тем, что внутри. Тем, что прятал.

— Не смотри, — раздался его голос за спиной. Мягкий. Чуть хрипловатый — голос ещё не восстановился полностью после подавителя. — Он не закончен.

Я обернулась. Эларион стоял в дверях — без привычного сюртука, в одной льняной рубашке, расстёгнутой на три пуговицы; платиновые волосы распущены, и в полумраке мастерской, освещённой одной свечой, он казался нереальным. Слишком красивым для этого мира. Слишком идеальным — и оттого пугающим.

Но его глаза — фиалковые, глубокие — были другими. Не холодными, не насмешливыми. Открытыми. После раскрытия на лестнице он так и не закрылся обратно. Не сумел или не захотел — я не знала. Но трещина в его панцире осталась, и через неё проглядывал живой, испуганный, голодный Эларион, которого мир никогда не видел.

— Он прекрасен, — сказала я, кивнув на портрет.

— Он груб. Несовершенен. В нём нет ни одной правильной линии.

— Именно поэтому он прекрасен.

Он улыбнулся — не язвительно, не победительно. Устало. По-настоящему.

Шаги в коридоре. Мы оба повернулись. В дверях, за плечом Элариона, стоял Сайлас. Бледнее обычного, с тенями под глазами, в чёрной рубашке, застёгнутой до последней пуговицы. Его серые глаза скользнули по мне, по Элариону, по портрету на стене — и вернулись ко мне. Выражение лица — бесстрастное, привычная маска. Но серебряная нить в моей груди вибрировала такой тоской, что я едва устояла.

— Ты тоже не спишь, — сказала я.

— Мой мозг не прекращает работать, — ответил он ровно. — Даже после сегодняшнего. Особенно после сегодняшнего. Слишком много данных. Слишком много…

Он не закончил. Потому что он имел в виду не данные. Он имел в виду — чувства. Те, что хлынули в него при раскрытии. Мои, его, чужие — всё разом. Его идеальная, отлаженная система перегрузилась, и он не мог её перезапустить. Впервые в жизни его мозг не справлялся. И это его пугало больше любого голодного духа.

— Заходи, — сказала я.

Он шагнул внутрь. Теперь мы были втроём — в тесной мастерской, при одной свече, с запахом скипидара и льняного масла, с портретом моего лица на стене и тишиной, полной невысказанного.