Однако устойчивость подобных отношений гарантировалась скорее не рационально, а иррационально — русским этническим архетипом, неосознаваемой и генетически наследуемой ментальной структурой. Ведь в исторической ретроспективе слишком хорошо заметно, что эксплуатация русских этнических ресурсов превосходила все мыслимые и немыслимые размеры, что людей не жалели (знаменитое «бабы рожать не разучились»), что русскими затыкали все дырки и прорехи имперского строительства, взамен предлагая лишь сомнительную моральную компенсацию — право гордиться имперским бременем. Тем не менее мощная народная оппозиция имперскому государству не взорвала его изнутри, оно существовало и успешно развивалось вопреки всем рациональным калькуляциям.
Причудливое соединение вражды и отчуждения с сотрудничеством и взаимозависимостью народа и государства составило в подлинном смысле диалектику русской истории, ее главный нерв и скрытую пружину.
В свете такого понимания логики отечественной истории русский национализм оказывается своеобразной рефлексией фундаментального противоречия между русским народом и имперским государством и попыткой — теоретической и практической — его разрешения в интересах (или, в минималистской формулировке, не в ущерб) русского народа. Хотя бы поэтому русский национализм не мог не быть субстанциально демократическим, ведь он исходил из интересов огромной этнической группы, взятой как целостность. Хотя бы поэтому он не мог не быть оппозиционен основам царской и советской политии, одинаково основывающихся на принципиально надэтнических принципах. Весьма показательно, что первыми русскими интеллектуалами, указавшими на колонизаторство «русских европейцев» в отношении собственного народа, были славянофилы — основоположники русского националистического дискурса.
По отношению к имперским принципам русский национализм играл подрывную роль, в имперском контексте русская националистическая идеология объективно приобретала не консервативный, а радикальный и даже революционный модус. Неудивительно, что, начиная с крошечной и маловлиятельной группы интеллектуалов-славянофилов и заканчивая столь же крошечной и маловлиятельной политической группировкой под названием «Память» на исходе советской эпохи, русский национализм во всех своих исторических обличиях вызывал страх власти и подвергался ее преследованиям. Причем чувства эти носили иррациональный характер, их глубина, интенсивность и масштаб явно выходили за рамки реалистической оценки актуального национализма.
Единственным значимым исключением из государственной политики, основывавшейся на презумпции страха и ненависти в отношении национализма, было покровительство «черной сотне» со стороны некоторых групп имперской элиты в начале XX в. Однако оно носило кратковременный, ситуативный и инструментальный характер. После подавления революции 1905-1907 гг. «черная сотня» за ненадобностью была списана в архив.
Впрочем, даже «черная сотня», к которой обращались как к последнему средству спасения империи, носилаобъективноантиимперский и глубинно демократический характер. На последнее обстоятельство, в частности, указывал отнюдь не симпатизировавший черносотенству Владимир Ульянов-Ленин.
Парадокс «черной сотни», когда лекарство оказалось хуже болезни, можно с полным правом экстраполировать на весь русский национализм имперского периода. Конечно, его идеологам и вождям в голову не приходило отказываться от империи, которую они считали величайшим историческим достижением русского народа. (Антиимперский русский национализм, впервые возникший на исходе 60-х годов прошлого века, оставался в общем националистическом потоке маловлиятельной и маргинальной тенденцией.) Но они хотели сделать ее более русской, более национальной. Говоря академическим слогом, русские националисты добивались национализации (или этнизации) имперской политии, полагая это решающим условием преодоления драматического отчуждения между русским народом и имперским государством и в то же время средством преодоления кризиса империи, ее укрепления.