Выбрать главу

– Тебе какое дело? Болтаешь много, журналист.

– Миш, пошли, – жалобно протянул девичий голосок.

– Матери твоей что передать? – спросил темноту Самсонов.

– Что тут можно передать? Чтобы скоро не ждала.

– Не жалко тебе ее? Ей ведь второго сына терять.

– Ничего, свидимся когда-нибудь. Я подыхать не собираюсь. А если сдохну, то так, что она обо мне в газетах прочитает.

– Она не обрадуется.

– Ничего. Подумает немного и смирится.

– Михаил, а что ты знаешь о своем брате?

– О брате? Забудешь о нем, как же.

– Часто напоминали?

– Да всю жизнь. Чуть не каждый день.

– Представляю. Ставили в пример?

– Ставили. Что ни сделаю, мне – а вот Саша делал так-то и так-то. И еще о том, как он героически погиб. А мужики приезжали как-то к матери, спьяну мне по секрету рассказывали – глупо он и погиб-то.

– Как это – глупо?

– Случайно. Не повезло просто. Сидели несколько человек у бэтэра в тени, а тут – минометный налет. Короткий – всего пять или шесть мин кинули. Все рылом в землю, потом огляделись – на всех ни царапины, а ему осколок башку разнес.

– Матери не рассказали?

– Вроде нет. Да какая ей разница?

– Наверно, никакой… Так ты что же, на брата злишься?

– Не злюсь. Он в детстве снился мне несколько раз.

– Снился? Ты ведь родился года через три после его смерти.

– Все равно снился. Фотографии я ведь видел, да во сне не очень-то и понятно, что там за лицо. Просто знал – это брат. На качелях меня качал.

– А ты смеялся?

– Нет, плакал.

– Во сне?

– Нет, когда просыпался. Я тогда хотел, чтобы у меня был настоящий старший брат, а не мертвый. Они тогда уже редко у кого были, да еще с такой большой разницей в возрасте. И я страшно жалел, что у меня брат был, а меня не дождался.

Самсонов подумал, что, если бы Сашка остался жив, Мишка, скорее всего, никогда бы не родился. Вслух он этого не сказал, а только немного помолчал.

– Слушай, Первухин, а ты помнишь, кого в своей жизни забыл?

– Как это – кого забыл?

– Ну вот помнишь, что был человек, а имя и лицо из памяти стерлись.

– Дурацкие у тебя вопросы какие-то.

– Да нет, я просто такой опрос провожу. Уже уйму народа переспрашивал.

– Не знаю… Вроде есть такой. Не знаю, чепуха какая-то.

– Да ладно, какая разница. Я же не с телекамерой в прямом эфире тебя спрашиваю.

– Ну, помню. Одного точно помню. С детства еще. С раннего. У какого-то пацана в песочнице игрушечный самосвал отнял, а он только жалко так на меня посмотрел.

– Зачем отнял-то?

– Потому что у меня такого не было, а я хотел. В этой песочнице потом его и выбросил, через несколько дней.

– Почему выбросил?

– Не понравился он мне. И пацана этого все время напоминал.

– Знаешь, что это означает?

– Не знаю.

– Это означает, что у тебя не по возрасту рано развилось представление о совести. У обитателей песочниц она обычно не прослеживается.

– Не знаю. Тебе виднее, журналист. Не ходи больше за мной, башку оторву.

Два силуэта колыхнулись и растворились во тьме, а Николай Игоревич долго сидел на карусели, поглаживая гудящую голову. При малейшем его движении карусель покачивалась и нудно скрипела, словно молила о помощи кого-то невидимого и несуществующего.

11. Счастливая Бобо

Сцена "Балагана" была ярко освещена софитами, и Светлана Ивановна почти не видела публики. Лица зрителей смутно белели в пространстве, совершенно неотличимые друг от друга. Она пыталась иногда разглядеть глаза женщин, но не могла. Пьеса шла своим чередом, Леночка Синицына смотрела на примадонну своими черными глазищами, словно на каракатицу или жабу. Взгляд оправдывался ролью, и Леночка всегда с особым удовольствием играла именно в этом спектакле – легко играть свои подлинные чувства, не нужно затрачиваться. А Овсиевская мечтала увидеть слезы в зале. Она не видела их ни разу за все годы служения в театре и уже давно пыталась понять: нет слез вообще, или ей не суждено разглядеть их со сцены. На мужчин в этом отношении примадонна никогда и не рассчитывала, на юных девственниц тоже. Она хотела выжать слезу из опытных женщин, видевших в жизни многое из того, чего никогда не желали своим дочерям, внучкам и племянницам.

Пустые мужские глаза в минуту, когда ожидаешь увидеть в них желание обнять и поцеловать. Не завалить на постель для насыщения похоти, а обнять, погладить по волосам, заглянуть в глаза и произнести хоть несколько ласковых слов. И наоборот, поток бессмысленной беспомощной речи, когда предложила себя ему чуть не прямым текстом. Беспорядочные судорожные шевеления рук, когда ждешь одного-двух движений. Скупых и щедрых одновременно, защищающих и приближающих к теплому, жаждущему тебя телу. Предательство, когда смотришь на свой большой живот и думаешь: никому его не отдам, ни с кем не поделюсь, он будет только мой. Насилие, когда кричишь и не веришь, что надвигающееся на тебя животное существует в действительности, что телевизионный и киношный триллер, кошмарный сон воплотился в реальности, что никто тебя не слышит, а кто слышит – не придет на помощь из страха, и что во вселенной вообще не осталось никаких других живых существ, кроме тебя и зловонного животного, что тебе не хватит сил справиться с ним, и что нет, нет никакого спасения. Остается только истошный крик, отзвук диких времен, когда не существовало общества и всех его институтов, предназначенных защищать людей, и крик оставался единственной связью женщин с безвозвратно ушедшим счастливым прошлым. Немыслимо маленький гробик в квартире, воцарившаяся вдруг навечно мертвая тишина и разбросанные повсюду, никому не нужные, чудовищно крохотные вещи, которые не на кого больше надеть, бессмысленные игрушки, сваленные в кучу на ковре, и люди, которые почему-то пытаются тебя успокоить, как будто все еще можно исправить.