Выбрать главу
Тиха украинская ночь.Прозрачно небо. Звезды блещут,Своей дремоты превозмочьНе хочет воздух…

Вот что восхищало и опьяняло в ней тогда».

«Об Архипе Ивановиче Куинджи, – писал Нестеров годом раньше, – у меня навсегда осталась благодарная память. Он открыл мою душу к родной природе».

Как на Нестерова подействовала первая увиденная им картина Куинджи, так впоследствии на Куинджи подействовала первая же картина Нестерова. После «Пустынника» он навсегда стал искренним сторонником молодого художника и горячо защищал его от всех нападок.

К весне 1877 года директору реального училища Воскресенскому стало ясно, что место Нестерова в другом училище, на той же Мясницкой улице – в Училище живописи, ваяния и зодчества, и он убедил в этом отца Нестерова.

Отец, не без тревоги взиравший на путь художника, и директор, признавший этот путь неизбежным для своего ученика, объявили мальчику, что осенью он может держать экзамен в Школу живописи, но потребовали от него, «хорошенько подумавши, сказать, хочет ли быть художником и дает ли слово прилежно заниматься там, не шалить» и пр.

«Недолго пришлось ждать моего ответа, тотчас же пылко согласился я на все. Тогда мне не было еще и 15-ти лет, и я не подозревал, каких трудов, какой затраты сил, ответственности потребуется, чтобы преодолеть все препятствия и, спустя много лет, стать в ряды избранных».

Так впоследствии комментировал 79-летний мастер свой «пылкий ответ», данный за 65 лет перед тем. Но никогда в течение жизни у него не было мгновения, когда бы наволокнулась тень раскаяния в избранном пути.

В Училище живописи на приемном экзамене соседом Нестерова оказался А.Е. Архипов; оба были приняты за отлично нарисованную «Голову апостола Павла».

Учителем Нестерова в первом, «головном», классе был Павел Алексеевич Десятов, портретист, ученик С.К. Зарянко; во второй год пребывания в Училище живописи (1878–1879) Нестеров даже жил у него на квартире вместе с другими учениками. «Головной» класс Нестеров, в сущности, прошел еще с Драбовым в училище Воскресенского, и потому уже на третьем месяце за голову Ариадны был переведен в фигурный класс.

Здесь у Нестерова было два преподавателя, один из них, Павел Семенович Сорокин, когда-то обратил на себя внимание академической программой «Киевские мученики», но во времена Нестерова незаметно проходил он чреду иконописца; его эскиз «Триипостасное божество» счел нужным приобрести П.М. Третьяков.

Другой профессор фигурного класса был полной противоположностью Сорокину – живой, горячий Илларион Михайлович Прянишников, один из самых деятельных передвижников, одушевленный верой в свое дело.

У академического неудачника, Павла Сорокина, Нестеров работал, зевал, а когда его сменял Прянишников (профессора чередовались по месяцам), работа била ключом. В неоконченных набросках о своих «годах учения» Нестеров вспоминает о Прянишникове: «Острым глазом осмотрев нас всех, пишущих этюды, внезапно перелезай через табуретки, так что ученики едва успевали сторониться, пробирался к намеченному одному из нас (быть может, еще накануне), брал палитру и начинал поправлять, проще сказать – заново переписывать этюд ученика. Время шло, миновал час отдыха натурщице, а увлеченный сам и увлекший всех нас Илларион Михайлович писал да писал. Иногда написанное было столь живописно, жизненно – что хоть бы и Репину (тогда в полной поре) было бы в пору. Прописавши так час и два, а иногда и больше, Илларион Михайлович отдавал палитру ученику… Конечно, никто после него и не думал продолжать писать переписанный И. М. этюд. А на экзамене за этот этюд ставили «первый номер», что нимало не смущало Прянишникова».

Но этот свежий художник и добрый человек умел быть и строгим. Нестерова он скоро приметил в толпе учеников, даже, по словам Нестерова, «благоволил» к нему. Это не помешало Прянишникову попридержать Нестерова в фигурном классе, когда он заметил в способном ученике некую опасную самоуверенность: за отличный рисунок Антиноя вместо ожидаемого первого номера Нестеров получил 56-й. А затем, когда Прянишников убедился, что одаренный юноша вновь принялся за работу, Нестеров столь же неожиданно переведен был в натурный класс.

«Я лично много раз и за многое должен помянуть добром этого честного, прямого и умного учителя своего, – пишет Нестеров о Прянишникове. – Прянишников в расцвете своего таланта стал подлинным живописцем, чему свидетельствует его картина из быта северного края». Нестеров разумел «Спасов день на севере» с ее прекрасным привольным русским пейзажем, с ее бодрой поэзией теплого, ясного августа – месяца, когда деревня радовалась урожаю и щедро справляла свои праздники. Самое изображение крестьян у Прянишникова – тепло-любовное, спокойно-правдивое – Нестеров находил прекрасным но простоте и поэзии.

И в позднейшие годы отношения ученика и учителя оставались неизменно сердечными.

В натурном классе Нестеров встретился с двумя, также сменявшими друг друга профессорами, художниками из двух эпох русской живописи: с Евграфом Семеновичем Сорокиным, старшим братом Павла Семеновича Сорокина, знаменитым рисовальщиком старого академического закала, и с Василием Григорьевичем Перовым.

Евграф Сорокин был Обломов с развалистой поступью, с добродушно-картавой речью; это был художник почти без картин: их не позволяла ему писать непреодолимая мягкая лень; в галерее Третьякова висела всего одна его «Нищая девочка-испанка», написанная еще в 1852 году.

«Сорокин знал рисунок, как никто в те времена, – писал Нестеров, – но работать он не любил. Механически брал тряпку и уголь и, едва глядя на модель, – смахнув нарисованное учеником, – твердой рукой ставил все на место.

…Не любил он и писать. Писал – скорее намечал форму, чем цвет».

Нестеров с признательностью вспоминал Евграфа Сорокина: этот академик из Обломовки с зорким глазом и твердой рукой раз навсегда привел Нестерова к сознанию: без формы нет искусства, без рисунка нет живописи. Как бы ни пленяли Нестерова очарование красок и волшебство колорита на иной картине, он не мог ни на мгновение зажмурить глаза на шаткость формы, он угрюмо морщился от несовершенства рисунка. Он не прощал этого даже самым любимым художникам.

Невнимательную небрежность, а то и полное забвение рисунка он считал болезнью современных живописцев. Молодых художников, обращавшихся к нему за советом, он прежде всего вразумлял: «Полюбите рисунок. Поищите его. Не спускайте себе тут ничего. Научитесь рисовать». И говорил он это так искренне, так убежденно, что случалось, художник уже с немалым именем принимался за ту работу, которую сам Нестеров проделал в натурном классе у Евграфа Сорокина.

Любоваться чужими совершенными рисунками было одно из наслаждений для Нестерова. В 1940 году я писал работу «Врубель и Лермонтов» и показал Нестерову целую коллекцию больших фотографий с рисунков Врубеля к Лермонтову, в том числе и никогда не воспроизводившихся. Он рассматривал рисунки долго и отзывался о них с вовсе не свойственной ему восторженностью.

Сопоставляя рисунки Врубеля к «Демону» с рисунками Серова и Поленова к той же поэме, Нестеров воскликнул:

– Куда тут Серову! Разве он может так рисовать! А о Поленове и говорить нечего. Сравните его верблюдов («Три пальмы») с врубелевскими («Демон»). У Врубеля – мастерство, у Серова – мастеровитость.

Это говорил человек, высоко ценивший мастерство Серова-рисовальщика.

В своих воспоминаниях о Левитане, вызванных его кончиной, вспоминая годы учения, Нестеров с глубоким волнением писал: «То было весной, давно, когда Московская школа еще носила на себе тот своеобразный отпечаток страстного увлечения и художественного подъема, вызванного удивительной личностью и художественной проповедью Перова, когда, казалось, пульс жизни бился особенно ускоренно, когда там вместе с первым работали Саврасов, Прянишников, Евграф Сорокин, когда только что зарождалась мысль об ученических выставках, а в Петербурге Крамской во главе передвижников призывал молодежь послужить русскому искусству».