И уже бы повернулся и пошел, как вдрух что-то мягкое, розовое, мокрое облепляет тебя – Моцик, хорошенький, как ангел, с кудрями и точеным носиком, голубоглазый и тонколицый, обнимает тебя во всю силу хрупкого тельца, не смущаясь ни твоим пальто, ни твоей сумкой, и так откровенно рад, что у Большого едва ли не шевелится кое-что в паху, благо было дело, а Маленький оттаивает, говорит тихо: «Ууууу…» – и на некоторое время замолкает.
Когда удается прийти в себя от Моцикова верещания, появляется шанс рассмотреть его дорогого гостя, которого сначала трудно и за гостя-то принять, а легче всего принять за гигантскую шевелящуюся медузу, огромный шар розовой плоти, вокруг которого вьется нечто длинное, тонкое и отвратительное, на первый взгляд, в тумане и пару́ не разглядеть, что именно, – хорошо, что удается увидеть в гигантской туше гостя глаза (в верхней четверти) и пальцы (цепляются за тонкое и отвратительное).
– Ну разденься же, – говорит Моцик, – ну вот хоть сюда повесь, мне же все равно! Ты послушай, прости за этого урода, он по-русски ни хрена не говорит, но я тебе скажу: он инвестор, инвестировать в меня хочет, а сам не понимает, сколько нужно, и я тут потихоньку умножаю, умножаю все то на три, то на пять… Словом, не мог, ну не мог – он позвонил, сказал: хочется в баньку, я нам двух сестричек привезу! – и вот, ну полчаса назад буквально… Ну пожалуйста, не сердись, сто лет ведь, разденься, ну хоть на двадцать минут, там он доебется и слиняет, такое привез, выродок, аж жутко, ну и сестрички, уж почто я сейчас ко всему привык – но такое! – и где ему это впарили, а, и где он такое снял? Ну посиди, ну Лис, ну сто же лет!
Пот уже струйками течет под свитером, заливает глаза, чмокает под коленками, черт с ним – по крайней мере, пальто можно сбросить прямо тут, в предбаннике, и свитер, и носки. Черт, и рубашку, но штаны – это фиг, и приятно, что Моцик ничего по этому поводу не говорит и даже жестом не намекает – не хватало сейчас поминать… Словом, и в штанах уже можно внутрь войти, хотя штаны облипают сразу и становятся десятитонными – ну ладно.
Ну и гость. Ну и туша. Главное – явно же собой любуется, не морфируется – хотя, может, наоборот, может, это морф, двести килограммов искусственной плоти… Так или иначе, не хочется даже думать, что у него в голове и в паху, скрытом складками жира, – а особенно не хочется об этом думать, когда смотришь на его «сестричек» – что они стоят, как в строю, бедро к бедру? – лапают его, лапают – аж друг друга отталкивают, рукой руку отпихивают… или не рукой… или… о господи. Они сросшиеся, сиамские, две ноги! – вот сейчас точно вижу, мамочки, да какой тут восьминогий щенок, двухголовый котенок! О господи… В горле мурашки, и тошнит как-то аж от сердца, и сейчас, кажется, я заблюю всю Моцикову прекрасную баньку… Дорогой гость отодвигает баб (бабу?) в сторону, и те отодвигаются шеренгой, круп к крупу, как цирковые лошади, и Моцик ангельским голосом на хорошем китайском представляет:
– Это мой друг, Саша Лисицын, это Лоран Скоцци, мой, я надеюсь, будущий партнер по бизнесу, а это Маргарита (темная короткая стрижка; протягивается левая наманикюренная ручка) и Гретхен (светлые локоны; протягивается правая наманикюренная ручка, какая-то из средних ручек, на которую страшно посмотреть, делает некоторое явно приветственное движение; комок в горле увеличивается в диаметре на сантиметр).
Маргарита (или это делает Гретхен? Как у них там что телом правит?) даже пытается крутым бедром двинуть в сторону нового гостя, но, видимо, у нового гостя такая позеленевшая рожа, что от этой идеи она быстро отказывается, поворачивается шеренгой назад, к привезшей ее сюда денежной туше, и пока Лис забивается поглубже на дальнюю полочку, Туша начинает содрогаться и урчать, и уже нельзя оторвать глаз, как в детстве, когда по улице шел перекрюченный нищий урод, горбатый, кособокий, вонючий, и воспитательница тянула за руку, шипела: «Стыдно пялиться!» – а ты все пялился и пялился, чувствуя, что в данный момент мироздание открыло тебе тайну великую и нечестивую: тайну искажения и страдания, тайну сопротивления материи красоте, тайну, гласящую, что только чудо отделяет тебя от него – кривого, вонючего, хмуро косящегося на тебя из складок своего неприкасаемого тряпья. И с тем же чувством Маленький внутри Лиса смотрел сейчас, смотрел во все глаза, заглушив и неловкость, и отвращение, поднимавшиеся в Большом, – смотрел, как две головы трутся щекой о щеку, ловя четырьмя губами вялый разбухший член, а женский круп, раздваивающийся чуть перекошенной буквой V, блестит в банном липком поту; четыре груди раскачиваются, и два горла глухо стонут, и две руки гладят заплывшие дрожащие щеки, а еще две руки обнимают жирный волосатый торс Скоцци, пока женские бедра поднимаются и опускаются над огромными складками покрытого шерстью чужого живота; четыре глаза закатываются в поддельном (страшно подумать, что неподдельном!) экстазе, пока мешаются светлые локоны с черными короткими прядями… Когда Туша заурчал громко и начал надсадно вскрикивать на каждой конвульсии чудовищного оргазма, от которого ходуном ходили мохнатые телеса, Лис закрыл глаза и напряженно сглотнул. Большой постепенно брал контроль на себя: сознание фиксировало невыносимую жару, мокрые джинсы, омерзение от происходящего, лютое раздражение на Моцика, страстное желание уйти и забыть все это навсегда, насовсем…