Выбрать главу

– Есть особая стратегия, – надкусывает картофелину, остаток плюхается в суп, раскидывая брызги, – ты думаешь, почему я не снимался все эти годы? О! Да любая студия понимает, что согласись я у них сниматься – это будет суперфильм, сборы до потолка! И ты думаешь, я бы не согласился? Я бы согласился. А потом бы от стыда сгорел. Ты посмотри на меня – что, противно? Вон, смотри (тычет себя в плечо грязноватым пальцем с налипшей капустиной) – проплешина! и вон! и вон! Мне надо выглядеть так, чтобы никому не хотелось меня приглашать! Потому что – а вдруг я соглашусь? А? И как мне потом жить?

Скажи мне кто десять лет назад, что я буду сидеть с ним за одним столом – да я бы умер от счастья. А все, что ему понадобилось, чтобы мной заинтересоваться, – это два скандальных фильма и один эффектный жест. Хлопнуть дверью, послать всех. Как дешево их купить, этих радикалов. Вот я сижу с ним за одним столом – и совсем не о нем думаю, я просто злюсь, когда вспоминаю, что «Белой смерти» не дали ничего. И просто злился, когда он разбудил меня звонком в час ночи и позвал встретиться в Беэр-Шеве. И на той же волне очищающей злости я перся сегодня утром сюда, через эту жуткую пустыню. Святая земля, тоже мне. Горяча, видать, твоя любовь, Бог Авраама и Исаака, если она выжигает в доме народа твоего такие пустоши.

– Это война, – говорит Тат, – тут не может быть компромисса. Ты меня слушаешь? Ты слушай. Это время действий, дружочек. Снафф, который они искали, имитировали, еще что-то, – он должен стать реальностью. Я каждый год думаю перед Иерусалимским фестивалем, что надо взорвать там бомбу! И уничтожить их всех! Представьте себе: буууум! – ошметки морфированных тел, сиськи, хуи, все вперемешку, кровавое пюре!

Бьет ложкой по тарелке, брызги супа разлетаются по и без того не особо чистой скатерти.

– Смерть приносит освобождение! В этом и беда чилли – они говорят о сексе, дешево, скучно, тупо говорят о сексе, как будто это важнее всего, как будто смерти не существует! Даже когда они имитируют снафф, все равно – это не о смерти, это одно притворство! Ты вот оценишь, это же в твоем духе, Гросс: лучшая картина, которую можно снять, – взрыв бомбы на церемонии вручения «Голден Пеппер»! Все звезды будут в нашем фильме, заживо, да!

Смеется, но смотрит невесело, оценивающе, как будто проверяет – присоединюсь ли я к его веселью? У него не хватает зубов. Тоже мне эпатаж – ходить без зубов. Вомбат, древесная крыса. Почему он выбрал именно это животное? И почему мне это вдруг становится совсем, совершенно неинтересно? Я не хочу иметь никакого отношения к подростковому бунтарству пятидесятилетнего мужика, которому давно пора думать о том, что шкурка его линяет, время его проходит, он уже никому не нужен, он реликт великой эпохи, и скоро даже в этом качестве никому не нужен будет. Как великий Годар последние двадцать лет жизни, упокой, господи, его душу. И протестовать против конформизма индустрии чилли так же глупо, как протестовать против старости и смерти. Нет, даже глупее – потому что от старости и смерти никуда не деться, а на чилли свет клином не сошелся, и на ванили не сошелся, – но нужно мужество, мужество отказаться от наработок, мужество сказать себе: свет не сошелся клином… Странное чувство: мне неловко, что я так им восхищался. Нет, это чувство надо давить в себе, надо думать иначе: я восхищался им, когда мог им восхищаться. Я могу отказаться от собственной наработки: «я восхищаюсь Грегори Ташем». У меня есть другие ориентиры.

– Ты думаешь, – говорит Грегори, – что ты разрушишь систему изнутри. Ха! Фиг тебе, фиг тебе. Все, что ты делаешь, – да ты ее только укрепляешь. Она тебя использует – и выкинет, как шкурку от банана. Как шкурку. Понимаешь? (Делает такой жест, как будто срывает с банана шкурку. Задевает локтем стакан, ловит, ставит на место.)

На себя посмотри, шкурка. Проплешины. Мешки под глазами. Старость. Идеи плохи тем, что не могут заполнить плоть полностью – где-то остаются лакуны, трещины, щели – и в эти трещины заползает время. Твои нетленные идеи борются с разлагающейся плотью, в которой они заключены. А плоть всегда побеждает. Человек, столько лет проведший в порноиндустрии, должен понимать это лучше любого другого.

– Я не уверен, – говорю я вслух, говорю неправду, потому что мне совсем не хочется обсуждать с ним правду, – я не уверен, что я когда-либо собирался что-то менять. Я использую систему в своих целях, вполне меркантильных, ну и ладно. Я не идеалист – ну и что такое?

– Тогда почему ты вчера дверью хлопнул и на прессухе обозвал Михалкова-пятого «облезлым хорьком»? – ржет.

– Потому что он облезлый хорек! Я злюсь, да, но я злюсь, потому что не сработало. Я надеялся, что все-таки художественные, простите, достоинства «Белой смерти» как-нибудь перевесят, перевесят все – и их страх, и что там еще им мешает. Что они сумеют почувствовать, понять, что ли… Ну, я просчитался. Я уже в прошлом году давал себе слово – хрен, больше никаких «Пепперов»! И сдержу его на следующий год. Но вот не надо делать из меня революционера. Я слишком, знаете, стар для этих игр! – И на этой фразе я едва не прикусываю себе язык и меня заливает стыдом, но, к счастью, он меня не слышит, потому что смотрит на женщину – на немолодого, с пятнами седины, толстого миксуса – коала, но с рысьими кисточками на ушах. Это Ланда Голд, когда-то – прекрасная актриса, губастая и тонконогая, как обезьянка, теперь – бессменный секретарь «Коалиции», вечная подруга Таша, я вспоминаю знаменитую фотографию мирных времен – как он держит ее за шею, нежно и осторожно, и смотрит на нее, как дитя на подарок, – и сейчас он оторвался от супа, не слушает меня, смотрит на эту женщину, как дитя на подарок, и вдруг пододвигает ей стул таким молодым, ловким, тонким жестом, что на секунду мне кажется подделкой эта плешивая шкурка, эта наивная суетливая речь, – но только на секунду, потому что он говорит:

– Именно! Никаких «Пепперов»! И это должен быть только первый шаг! Ты не хуже меня знаешь, – нельзя оставаться в индустрии, игнорируя ее правила. Сдаться или порвать навеки! Только так!

Я смотрю на Ланду, а Ланда на меня. Я вижу, что она понимает: я ищу в ней губастую тонконогую обезьянку и не нахожу ее. Наверное, ей становится больно. Я быстро опускаю глаза.

Интонация, с которой она обращается к Ташу, поражает меня. Это интонации матери, говорящей с болтливым, но не очень умненьким ребенком, и в эту секунду я понимаю, от чего и ради чего Ланда Голд отказалась десять лет назад.

– Ты уже сказал ему, что мы хотим?

– Свободы и смерти, мы всегда хотим одного и того же! – Грегори смеется, Ланда улыбается и гладит его ладонь, а я думаю, что глупо хотеть того, что неизбежно; смерти в особенности.

– Мы предлагаем вам, – говорит Ланда, – присоединиться к нашей Коалиции. Делать бомбу. Бросить ее под ноги членам жюри на будущий год.

Она говорит это, потому что хочет сделать ему приятное. Она смотрит на меня, а я на нее, и мы оба знаем, что играем роли ради этого бедного человека, который макает распадающийся кусок хлеба в остатки супа.

– Как – бомбу? – спрашиваю я с деланым испугом.

– В переносном смысле. Объявить о том, что вы разрываете с чилли, что выбираете путь независимости. Что вы делаете теперь картины не для проката, а для искусства.

– Для меня это все равно что сказать, что я снимаю кино для слепых, – говорю я со вздохом. – О каком искусстве вы говорите, Ланда?

– О настоящем искусстве. О том, что делается не на продажу. Например, о сотрудничестве с Гауди. – Вомбатус вдруг снова заводится, даже привстает со стула. – Он, вероятно, сэмплирует некоторые мои работы, не самые, конечно, смелые, но все равно – это прорыв, безусловно! Он – наш!