Выбрать главу

- Я только к тому, что Кузнецова нет... У него контроль по анатомии...

- Вот что, Митрофан, запомните, - Гришка тряс пальцем. - Первый закон всякой революционной партии есть доверие к авторитету и умение подчиняться. Второй закон - презрение к смерти. Это понятно? Не нужно разъяснять?

Блинов сказал, что не нужно, и умолк. За два часа, пока грели чай на спиртовке, болтали и обсуждали первый номер новой революционной газеты "Народная воля", только что присланной из Петербурга, Блинов ни разу взгляда не бросил под кровать, на "вещь", и даже вовсе не смотрел в ту сторону. Все же Андрей решил, что снаряды нужно перенести в другое место, более надежное. Отправляться в Александровск было еще рано, не все необходимое успели достать, нужен был земляной бур, листы цинка, кое-что другое, обещанное Ваничке в мастерских. Андрей должен был ждать, пока Ваничка скажет: "Готово!" Кузнецов, сделавший контроль по анатомии и, видно, мало в этом успевший - отчего был раздражен, - поднял вечером шум: "На каком основании, пользуясь отсутствием хозяина..." Тут Ваничка привел Сашу Сыцянко, сына доктора, который мгновенно согласился взять таинственное железо к себе. Пожалуйста, у них есть недостроенный флигель и можно хранить что угодно хоть полгода. Потому что работы возобновятся только весной.

Кажется, и он, и Блинов с Кузнецовым думали, что в рогожу упакованы части типографского станка, Саша забрал "вещь" и увез. Гришка в этот день уезжал ночным поездом в Москву. В столовой у Заславской устроили что-то вроде прощальной закуски. Опять были споры о терроризме.

Саша Сыцянко, самый юный и, как казалось Андрею, самый чистосердечный народник, с напряженной бледностью на безусом гимназическом лице давал, черт возьми, свое согласие на политическое убийство, но с одной - да, да, единственно, но крайне важной! - оговоркой:

- Жизнь за жизнь. Человек, который убьет, обязан и свою жизнь отдать: добровольно предоставить себя в распоряжение врагов. Это будет справедливо.

- О какой справедливости вы говорите, имея дело с правительством палачей? - кричал Гришка, распаляясь. - А с нами проявляют хоть малейшую справедливость? За что повесили честнейшего Лизогуба? За что казнили Горского, Бильчанского? Виттенберга и Логовенко? Ого, вы хотите быть джентльменами с бандой убийц!

- Тем более, что ваше условие неотвратимо, - сказал Андрей. - Каждый, кто идет на террор, обрекает себя на смерть. Мы все это знаем.

- О, нет! Сила в том, чтобы отдать себя сознательно, а не просто потому, что тебя выследили и схватили.

- И не каждого хватают, к счастью, - заметил Блинов. - Вы же, Биконсфильд, слава богу, живы-здоровы!

Гришка от неожиданности замер с открытым ртом, желая что-то сказать. По-видимому, он был под хмелем, потому что был красен, говорил громко и скоропалительно, до пузырей, а тут - услышав этакую внезапность - как будто мгновенно на глазах протрезвел. Ведь никому из молодых не было в точности известно, что Гришка стрелял в Кропоткина, могли лишь догадываться, но говорить вслух было запрещенным приемом и нарушением правил конспирации.

Гришка спокойно сказал:

- Вы тоже, слава богу, живы-здоровы, Митрофан. О себе я могу сказать, почему я жив и здоров. Потому что моя рука еще крепка и умеет держать оружие. - Он вытянул перед собою костистый рыжий кулак. - И пусть еще послужит революции.

Андрей сказал: жизнь за жизнь было бы чересчур начетисто, нас слишком мало. Однако Саша Сыцянко не унимался. Каким же иным путем снять кровавую тяжесть? Гришка вскипел: ах так, вы хотите делать революцию на основе Моисеевых заповедей? И это в то время, когда главный российский деятель сегодня - палач Фролов? И - загремело, покатилось. Все те же pro, те же contra. Господи, как эта шарманка наскучила! Никто из них (кроме Гришки и Старосты) не знал, что спорить поздно. Через день или два завернутые в рогожу мины, которым назначено перевернуть судьбу России, а может быть, целого мира, поедут в вагоне третьего класса в Александровск.

Обрушилась осенняя непогодь, холода, дожди. Потоки воды катились с высот в низины и наполняли грязью громадный овраг, где нужно было лежать недвижно, как в гробу, выжидая. Будто кладбище, затопленное наводнением. Гробы плавают в холодной воде, в черном предзимнем мраке. Ведь всю работу приходилось делать ночью. Днем спали, болтали с хозяевами, играли с собачкой, дулись в карты, бегали по множеству важных дел насчет устройства кожевенного завода, сыромятни, шорни, покупки лошадей и телеги у извозчика по фамилии Шампанский, а ночью в могильной темноте ждали нужной минуты. Яшка Тихонов оберегал с одного бока, со стороны Лозовой, Ваничка - со стороны Александровска. Сверлить насыпь буром и закладывать мины он обязан сам. Его дело! Одно худо - ночью плохо видел. И вообще-то зрение за последние годы ухудшилось, а в потемках совсем никуда. Несколько ночей прошло, пока научились - и он, и Яшка с Ваничкой, у тех глаза хорошие, - находить свой овраг, а то плутали. Одну ночь всю проплутали, так и не нашли, вернулись домой, к Бовенкам. Баска привычно ужасалась: "Мать моя! Страхи!" Возвращались в земле, в грязи, во всем мокром. Печь топилась круглые сутки, чтоб платье сушить. Ночи две, а то и три ушли на укладку провода: от проселочной дороги, ведущей из Александровска в деревню Софиевку, параллельной рельсовому пути и саженях в полутораста от него, нужно было тащить к оврагу, нырять вниз, по дну, карабкаться склоном наверх, к насыпи. Как будто нехитро, да ведь кромешная тьма, и немыслимо не только фонарем посветить или спичкой фукнуть, но сделать самомалейший шумок, скрип. Сторожа ходят беспрестанно. Шут их знает, отчего такая подозрительность? То ли что-то прочуяли, то ли обыкновенный перепуг, неутихающий после соловьевского дела. А может, чья-то выдача, туманная, издалека? Потому что если б прямое указание, весь бы Александровск затопило синими мундирами и шпиками переодетыми, но ничего не заметно. Все тихо, только вдоль дороги шныряют. Еще вот какой перепуг: дожди. Вода, заливавшая овраг, несла всякий сор, ветки, комья земли, все это забивало трубу, проложенную в насыпи для стока, получалась пробка, в овраге образовывалось озерко, вода поднималась, пропитывала насыпь и разжижала грунт. Возникала опасность катастрофы, насыпь могла попросту расползтись, как было недавно где-то, газеты писали: рельсы разошлись, вагоны попадали под откос, их засосало грязью, люди погибли. Боясь такой истории, начальство посылало рабочих с фонарями осматривать насыпь и трубу. По четыре, по пять раз в ночь обходчики появлялись вблизи оврага, проходили, мелькая фонарями, переговариваясь, - дождь хлестал, сквозь шум было плохо слышно, да, верно, никаких особых разговоров, а просто ругань, проклятья ноябрю, дождям, начальникам - а трое лежали на дне оврага, в сырой черноте, замерев, не дыша. И тела их, как насыпь, пропитывались водой, становились жидкими, готовы были расползтись.

И вот - ждать минуты... Промежуток между проходами сторожей был часа два, но кроме сторожей вдоль полотна ходила вооруженная охрана, переодетые жандармы. Этих не интересовали коварства природы, неисправности техники, их занимало одно: злоумышляющее человечество. Ночью узнать сих господ, отличить их от дорожной челяди было трудно - тоже с фонарями, с руганью, - но днем они дважды попадались на глаза, и по бритым рожам, долгополым плащам сразу было видать, что за публика. Говорят, ведомство Дрентельна разбросало их по всему пути от Симферополя до Москвы. Сторожа, жандармы, какие-то случайные путники, бредущие бог весть куда по шпалам, да проезжающие поезда - все было помехой, заставляло ждать, ждать, ждать. Лежали, ждали. Теперь оставалось: заложить цилиндры в пробуренные в насыпи дыры. Телега стояла на проселке, далековато, а подъехать ближе никак нельзя, нет дороги. Пронесли снаряды в овраг и ждали. Вчерашнюю ночь всю прождали впустую, не удалось, то одно, то другое, как назло. Отчаянье брало, силы падали. Неужели же из-за какой-то ерунды, случайного пьяного дурака? Вдруг налетала дикая, секундная бесшабашность, помутненье мозгов: "А, была не была!" Тянуло рискнуть, поползти. Терпенье обламывалось, конец, невозможность, но - лежали, не шевелясь, ждали. Снова ждали, ждали, медленно превращаясь во что-то сырое, бесчувственное, нечеловеческое. И так, не дождавшись, перед рассветом потащили снаряды назад к телеге и поехали домой.

Еще одна ночь: снова на телеге дотрюхали до оврага, потащили цилиндры, тяжеленные, пуда два, держали их бережно на руках, как детей, чтобы не рвануло ненароком - в темную глубь оврага. Ваничка пополз вправо, Яшка - влево. Лежали, ждали. Ждали и ждали. Больше нечего: ждать.