Эти железные строчки, из-за которых было так много шума и брани, врубились в память. Ну как же! Говорилось: "Это провокация, устроенная нарочно, чтобы общество возненавидело молодежь!", "Нечаев маньяк!", "Нечаев смельчак! Он говорит то, о чем все боятся сказать прямо!", "Подлец! Обольститель!" А знаменитое деление общества на шесть категорий?
"Все это поганое общество должно быть раздроблено на несколько категорий..." Поражал стиль сочинения, полный ярости и страстной злобы, проникавшей в каждое слово. Он не писал: общество должно быть разбито или разделено на несколько категорий, а - раздроблено. Даже в словах спешил дробить проклятое общество. Да, да, все делилось на шесть категорий. Первая категория - неотлагаемо осужденные на смерть. Будет составлен список по степени зловредности каждого. При составлении списка надо руководствоваться не личными злодействами человека, не ненавистью, им возбуждаемою - это даже полезно для народного бунта, поэтому главных злодеев надо "лелеять", - а руководствоваться мерой пользы, которая произойдет от убийства для революционного дела. Во второй категории - особо зверские злодеи, которых для пользы дела убивать не сразу... Третья - высокопоставленные скоты, которых надо эксплуатировать, опутать, сбить с толку и, овладев их грязными тайнами, сделать своими рабами...
Десять лет прошло с тех пор, как читал "Правительственный вестник", а некоторые выражения, например - "овладев их грязными тайнами", изумившие тогда, помнились от слова до слова. Революция, это чистое, святое дело, и тайны каких-то скотов? Копаться в чужой грязи? Делать кого-то рабами? Да ведь против грязи и рабства все затевается! В четвертой категории были, кажется, честолюбцы и либералы, которых тоже следовало шантажом прибрать к рукам... В пятой - революционные болтуны, доктринеры, которых тянуть и толкать к делу... И, наконец, шестая категория - вызывавшая в Одессе самые шумные споры женщины. Они делились, кажется, на три разряда. Первые: бессмысленные, бездушные, которыми нужно пользоваться, как третьей и четвертой категориями мужчин; другие - горячие, преданные, но какие-то еще не вполне свои, их надо употреблять, как мужчин пятой категории; и, наконец, женщины совсем наши. На них следует смотреть, как на драгоценнейшие сокровища наши, без которых нельзя обойтись.
Все это было ближе не к Карлу Моору, не к декабристам, не к благородному, твердому, как сталь, Рахметову, а к маленькой книжонке, выпущенной года за два перед тем: "Монарх" Макиавелли. Но главное, что оттолкнуло многих, заключалось, конечно, не в словах, напоминавших книжонку, а в рассказах про грот, убийство, кирпич на шею. Заманили, набросились впятером. Николаев кричал: "Не меня, не меня!" Душили в темноте. Иванов искусал Нечаеву руки. Не возмездие за предательство, а сведение мелких счетов, и - порука кровью. Нужна была кровь, чтоб связать. Один из нечаевцев, говорят, предлагал, будучи в заключении, найти и убить Нечаева. Все его ненавидели. Ни один человек на суде не сказал о нем доброго слова, хотя некоторые изумлялись его особым свойствам: он умел не спать, обладал чудовищной работоспособностью, решительностью, доходящей до изуверства. Александровская, бранившая его на все лады, говорила: "Он убежден, что большинство людей, если ставить их в безвыходное положение, способно на храбрость и отвагу".
Вот это и было его задачей, целью, страстью: ставить людей в безвыходное положение. Через два года пришло известие: Нечаев арестован в Швейцарии и передан русскому правительству как уголовный преступник. Это уж подробно рассказывала Верочка, которая училась тогда в Цюрихе. Нечаев, оказывается, жил в Швейцарии, то у Огарева, то у агентов Мадзини, зарабатывал рисованием вывесок, был выдан каким-то провокатором, и русские студенты, хорошо помнившие нечаевское дело, не слишком ему сочувствовали и не сделали попыток отбить его у швейцарской полиции. В Петербурге был суд, Нечаев вел себя дерзко, с вызывающим непокорством, был приговорен к двадцати годам каторжных работ в рудниках, и, когда его выводили из зала, кричал: "Да здравствует Земский собор! Долой деспотизм!" После этого - сгинул. Были хождения в народ, разочарования, бунтари, троглодиты, "Земля и воля", выстрел Засулич, громкие, навесь мир прогремевшие дела и процессы, а Нечаев прозябал в неведомых тартарарах. И, судя по письму, не прозябал, а неуемно боролся с тюремщиками, боролся без надежды, в могильной безвестности и мраке, просто в силу своей натуры, для которой жить, дышать, тлеть означало - бороться. Он дал пощечину шефу жандармов Потапову, который пришел к нему с предложением оказать услуги полиции. От пощечины у генерала пошла кровь носом и изо рта. Нечаева избивали, увечили, надевали на него кандалы, два года держали в цепях, прикованным к стене. И на воле об этом никто не знал! Все вынес, переборол, пережил своего главного мучителя Мезенцева, и вот - не мольбы и не вопли о спасении, а спокойные, трезвые слова: "Если Исполнительный комитет сочтет возможным..."
Андрей вспомнил, как Феликс Волховский, давний друг - и привлекший спервоначалу как раз тем, что был нечаевцем, судился по процессу, и в Одессе жил под надзором - рассказывал: "Сам худенький, безбородый, как мальчик, лицо серое, ногти обгрызаны, а рот у него сводила судорога. И подумать только, что у этакой невзрачности - сила воли гигантская, гипнотическая!"
- О чем же тут думать? - сказала Вера. - Разумеется, мы должны сделать все, чтобы спасти его!
Андрей засмеялся.
- Верочка, я вспомнил, как яростно ты поносила его в Липецке. И я тебя охлаждал.
- Я и сейчас возмущаюсь его действиями. И ты прекрасно знаешь, Тарас, что для меня нет худшего ругательства, чем "нечаевщина". Но я преклоняюсь перед его подвигом и страданиями!
Баска, знавшая о Нечаеве много по рассказам своей подруги Липы Кутузовой-Кафиеро, бакунистки, тотчас поддержала Веру: да, да, конечно помочь, но нельзя забывать, что он был осужден всеми, даже Бакуниным, который называл его иезуитом, абреком. А как он выманил у Огарева деньги, остатки Бахметьевского фонда? А как пытался обольстить некоторых наших знакомых? Чисто женское: все в кучу, важное и пустяки, и все одинаково ранит душу. Но Соня отличалась от всех. "Теперь это не имеет значения, - сказала она. - После того, что мы узнали".
- Это первое! - подхватил Андрей. - А второе: два, три года назад мы, действительно, были далеки от него и имели право возмущаться, а сейчас, дорогие друзья, мы заметно к нему приблизились.
- Как!
- Что ты говоришь?
- Доказательства! Такими обвинениями не бросаются!
- Господа, мы почти выполняем программу "Катехизиса". Там было сказано, что революционер должен проникнуть всюду, во все сословия, в барский дом, в военный мир, в литературу, в Третье отделение и даже в Зимний дворец. Я помню отлично, потому что это место меня тогда поразило и показалось сказкой. Теперь мы знаем, что вовсе не сказка, все выполнено: мы проникли к военным, к литераторам, наш агент есть у Цепного моста и побывал в Зимнем дворце!
- Тарас, ты можешь убить человека? - спросила Вера. - Не предателя, не шпиона, не врага, а просто - потому что его смерть даст тебе некую власть?
- А для чего убивающему некая власть? А вдруг - для всеобщего блага? Вдруг - получить власть и с ее помощью навести на земле порядок? Ведь мы собираемся в одно из ближайших воскресений казнить царя, а он - не шпион, не предатель, не личный враг. Но мы надеемся этой казнью приобрести некую власть над историей, повернуть колесо российской фортуны. Убиваем ради блага России! В этом-то вся трагическая сложность: мечтаем о мирном процветании, а вынуждены убивать, стремимся к земскому собору, чтоб убеждать словами, а сами готовим снаряды, чтоб убеждать динамитом.