Выбрать главу

— Интересно, что скажет жюри? — проговорил Зак, складывая рисунки в папку с тесёмками. — Это особенное чувство, когда твои работы на выставке. Ты стоишь в толпе, будто чужой, а сам всё ловишь: кто что скажет, кто что подумает…

— Учитель, а вы много раз выставлялись? Зак завязал тесёмки:

— Нет, не приходилось. Но я знаю. Мой земляк Исаак Левитан рассказывал. Давай собираться…

Я побежал домой, нацедил в солдатскую фляжку молока, захватил кусок хлеба и вернулся к учителю. Он повязывал вокруг шеи чёрный бант. Его жена ворчала:

— Куда ты вырядился?

— Допустим, что в город.

— Это же двенадцать вёрст! — ужаснулась она.

— Там будет всеобщая выставка, Фейгеле! Наш Гиршеле будет.

— Чтоб вас обоих выставили оттуда!.. Дети, не пускайте его!

Но Зак шмыгнул за дверь. Я схватил шапку и — за ним. Мы зашагали по старой дороге. Денёк был хороший — синий с золотом. Такие, кажется, бывают только осенью.

— Смотри, Гиршеле, — вздохнул Зак, — какой замечательный пейзаж!

Поля были изрыты окопами, которые ещё не успели зарасти травой. За кладбищем тянулась длинная братская могила. Кое-где, уткнувшись дышлами в землю, лежали зелёные двуколки и военные кухни с заржавленными трубами.

— Конечно, — рассказывал Зак, — будь у меня хороший меценат, я бы давно выставлялся. Помню, приехал к нам богатый лесной торговец: «Ефим, я тебя возьму в Киев, будешь художником, я меценат». Пришёл я к нему в гостиницу, а он сидит пьяный и в компании. Увидел меня, ткнул пальцем в грязную скатерть: «Вот тебе полотно, пиши мой портрет!» — «Полотно, — это я ему, Гиршеле, говорю, — хорошее, но где же краски?» Он схватил горчицу: «Вот тебе краска!» Я говорю: «Краска чудная, но ведь кистей нет!» Он вынул из чемодана кисть для бритья, суёт мне, хохочет. Тут я не выдержал и горчицей прямо на скатерти нарисовал на него карикатуру. А в глазах у меня слёзы — немножко от горчицы, немножко от обиды… Ах, Гиршеле, какие берёзки! Это же прелесть!..

Дорога шла лесом. Берёзы стояли тоненькие и беленькие, будто колонны сказочного дворца. За ними блестела река и синел луг. Далеко было видно, потому что воздух был очень прозрачный. Зак опустился на траву:

— Посидим, сынок! Всё-таки ноги уже не те!

Он взял папку, нашарил в кармане уголёк и стал на обороте моего эскиза «Мальчик в плену…» рисовать с натуры. Я лёг в сторонке, чтобы не мешать. Берёзы позировали хорошо — не качались, не шумели, только изредка роняли оранжевый лист то на лысину Зака, то на рисунок, то на прозрачную воду, и тогда листок медленно уплывал, точно маленькая жёлтая лодочка…

Я позвал:

— Учитель, пора!

— Сейчас, сейчас!.. — А сам всё рисует, всё кряхтит и бормочет.

— Учитель, уже время!

— Сейчас! Какой быстрый!..

Наконец он повалился на выгоревшую траву. Я кинулся к рисунку. Свет, тени, блеск реки, крапинки на белых стволах — всё это было сделано обломком простого, вроде самоварного, уголька. Я осторожно побрызгал молоком на рисунок, чтобы уголь не стёрся. А Зак уже храпел, и чёрный бант на его шее взмахивал крыльями, будто настоящая бабочка.

В город мы пришли вечером. Высокие колонны сторожили парадный подъезд Художественного училища. При свете керосиновых ламп в зале шла какая-то непонятная работа. Стучали молотки, шипели рубанки, кто-то кричал: «Давайте гвоздочков», кто-то горячился, размахивал вилкой: «Прошу меня не учить, я сам футурист».

— Это, наверное, самый главный, — решил Зак и подошёл к нему. — Скажите, коллега, а где здесь жюри?

— Какие вам тут жюри!.. — ответил тот сквозь зубы, так как у него был полон рот гвоздей.

— Надо же записать экспонаты… для каталога…

— Место, место захватите! Это же сплошная стихия…

— Может быть, зайти завтра?

— Интересно, где вы завтра будете вешаться! — сказал главный.

Но мы ошиблись. Главным оказалась наша знакомая Муся из Дубравичей. Она помогла нам отвоевать кусочек стены, и Зак развесил мои работы: эскиз мальчика посередине и рисунки с натуры по бокам. Потом велел подписать: «Гирш Липкин, 13 лет». Ночевали мы в канцелярии, под белой фигурой с отломанными руками. Мне не спалось.

На рассвете я прокрался в зал. Мои рисунки висели такие важные, будто не мои. Я тихонько встал на стул, снял эскиз пленного мальчика и снова увидел на его обороте замечательные берёзы учителя. Оглядываясь, я стал прибивать рисунок к стене. Вдруг открылась дверь.

— Ты что тут делаешь?

Я чуть не упал со стула:

— Учитель, пускай!.. Такой хороший этюд!..

— Кто тебе позволил? — Он взял рисунок и повернул его берёзками к стене. — Это твой лучший эскиз, а ты его будешь прятать!

Я поплёлся в канцелярию. Мы с Заком бродили по залам. Больше всего нас заинтересовала картина футуриста «Обед». Нарисован круг, и в него воткнута настоящая вилка с чёрным черенком.

— Учитель, а зачем она?

— Сейчас спросим у автора, — ответил Зак и пошёл искать футуриста.

А я прокрался к нашему кусочку стены и снова повернул свой эскиз лицом к стене. А под берёзками подписал: «Ефим Зак, 47 лет».

Через пять минут было открытие. Муся сказала речь. Зак увидел свой рисунок и схватил меня за шиворот. Я взмолился:

— Учитель, сейчас уже нельзя трогать. Уже было открытие!

— Тоже меценат нашёлся! — ворчал он. — И вовсе не сорок семь, а сорок шесть! Что ты меня старишь!

Потом мы пошли в столовую. Футурист жаловался:

— Народ не понимает искусства! Из моей картины всё время выдёргивают вилку. Это варварство!

После обеда мы снова мчались на выставку. Однажды мы под этюдом Зака увидели записку: «Приобретено губмузеем».

Зак покраснел:

— Это, наверно, всё твои штучки!

Он побежал к Мусе. Она взяла толстую тетрадь:

— Сейчас выясним. Вот протокол: «…Постановили приобрести этюд с берёзами для музфонда. Автора в счёт развёрстки Наркомпроса направить в Москву, в студию ИЗО».

Зак побледнел, покраснел и налил себе кипячёной воды из графина:

— Я… я не поеду! — Вода в стакане покачивалась и капала на тетрадь. — Учтите, сорок шесть — это уже не тот возраст… Потом мой ученик Липкин…

Муся забрала стакан:

— Липкин? Он ведь ещё мал. Его нельзя отрывать от семьи.

— А я? — сказал Зак. — Я же ему буду лучшая семья!

Он повёл Мусю наверх и заставил сё снять этюд и посмотреть на изнанку, где был изображён мальчик, который попал в плен к белым, и они его пытают, а он не отвечает на вопросы.

— Хорошо, соберём комиссию, — сказала Муся.

Через неделю нам обоим выдали командировочные удостоверения и командировочный паёк: по осьмушке махорки, по две нитки грибов и по фунту детской муки «Геркулес».

Самое трудное было расставаться с семьёй. Фейга плакала:

— Куда тебя, старая лысина, несёт? Что там ещё за ИЗО на нашу голову?!

— Фейгеле, я же скоро вернусь… Я буду посылать… Вот за один рисунок. — И Зак положил на стол грибы, «Геркулес» и семьдесят пять миллионов, вырученных за этюд с берёзами.

Фейга смягчилась и стала собирать мужа в дальнюю дорогу.

Посадка была тяжёлой. Московский поезд был доверху набит пассажирами. Мы с Заком метались по платформе, сзади бежала его жена:

— Ефим, скорей, а то он уйдёт. Пиши письма, ты слышишь!

— Обязательно!

Зак на ходу поцеловал её и махнул мне рукой:

— А ну, меценат, давай на второй этаж!

Он ловко стал карабкаться на крышу вагона. Я едва поспевал за ним; Поезд тронулся.

— Гиршеле, держись за вентилятор! — весело крикнул Зак.

Он с треском распечатал новенькую пачку махорки и задымил не хуже, чем паровоз, который не торопясь вёз нас в Москву, в Центральную студию ИЗО…