Фаррелл прекрасно понимал, что не видимый дом распадался вокруг них, понимал он и то, как глупо ожидать, чтобы кирпичи закипели и вздыбились деревянные балки, и кровля содрогнулась от скорби по борениям и страстям, совершившимся так далеко от них. И все же он осознал внезапно, что злится на этот дом — смешно и зряшно — как никогда не злился на Эйффи или Никласа Боннера.
– Какой нынче день? — неуверенно спросил он, но никто ему не ответил, ибо каждый неотрывно смотрел на дом, упрямо ожидая, когда же тот поникнет хотя бы немного, впав в тусклую заурядность, теперь, когда богиня больше в нем не живет.
XX
Кто его действительно удручал, так это собака.
Эйффи, как выяснилось, и вовсе не покидала Турнира Святого Кита, напротив, она сопровождала отца на традиционное пиршество, а по завершении его еще и на танцы. Каждый из членов Лиги с готовностью присягнул бы и в том, что она присутствовала на обоих, и в том, что она ночь напролдет открывала танец за танцем, а назавтра свалилась, заболев гриппом, и долгое время оставалась прикованной к постели: у нее был сильный жар и к ней никого не пускали.
– Разве уподобища гриппом болеют? — спросил Фаррелл у Джулии. — И кто же тогда остался в комнате с Зией?
– Она же сказала, что сделает все, что сможет, — только и ответила Джулия.
В следующие несколько дней — изумительно теплых и полных медлительной щедрости, что, впрочем, не редкость для ранней осени в Авиценне — произошло множество мелких событий. Мадам Шуман-Хейнк обзавелась новым двигателем, новыми стеклами и новой покраской (впервые за последнее десятилетие), практически все это удалось раздобыть для нее, пошарив под покровом ночи на кладбище — естественно, автомобильном. BSA Джулии получил новые вилки, а Фарреллова лютня новые струны и новые же лады — в виде награды за долготерпение, проявленное ею в таких местах, куда струнным инструментам лучше и совсем не заглядывать. Сам же Фаррелл получил Брисеиду.
Впрочем, это произошло попозже, как раз после того, как он официально вышел из Лиги Архаических Развлечений. Ему пришлось выслушать определенное количество сожалений по этому поводу, исходивших по преимуществу от музыкантов «Василиска» и от Кровавой Графини Елизаветы Баторий. Хамид ибн Шанфара и Ловита Берд отнеслись к его шагу с пониманием и некоторой робостью, поскольку они-то Лигу так и не покинули. Ловита сказала ему:
– Голубчик, вы и вообразить не можете, в каком несусветном дерьме мне приходится копошиться ради того, чтобы иметь возможность принарядиться по-человечески. Вы простите меня, но я просто вынуждена время от времени забывать, что я вожу этот окаянный автобус, и становиться кем-то иным.
Хамид же, поеживаясь, произнес:
– Стоит немного походить в griot'ах и тебя уже тянет к этому, будто к наркотику. А в моей почтовой конторе человеку, испытывающему потребность нести в себе память целого сообщества, как-то не находится применения.
– Это отдельным людям присуща память, — заметил Фаррелл. — Сообществам — только забывчивость.
Хамид откровенно расхохотался:
– Может, скажете мне, в чем разница? Против того, что натворило это дитя, законов не существует, а доказать истинность виденного нами невозможно да и поправить ни черта уже не поправишь. Я с таким же успехом могу сочинить поэму о гибели Крофа Гранта в битве с десятью миллионами троллей или повесть о том, как Святой Кит взял Пресвитера Иоанна живым на небо. Правдоподобия в них будет не меньше, а благозвучия даже больше.
– Но ведь все знают правду, — сказал Фаррелл. Он ощущал, как его засасывает пучина педантизма, вытянуть из которой его не могла даже ямочка на подбородке Ловиты.
Адвокат Зии — нзкорослая, стремительная женщина с некоторым преизбытком остреньких белых зубов — вызвала Бена с Фарреллом к себе в контору, чтобы прочесть им Зиино завещание. Зия составила его за несколько лет до знакомства с Беном, о смерти ее в нем ни слова не говорилось, лишь о возможном исчезновении, а смысл завещания сводился к тому, что все, за исключением Брисеиды, она оставляет Бену. Что до собаки, то завещание не просто препоручало заботы о ней Фарреллу, но и содержало множество замечательных оговорок, сводившихся к тому, что если Фаррелл откажется принять Брисеиду или попытается когда-либо сбыть ее с рук, то все наследство Бена надлежит преобразовать в особый фонд, имеющий единственным назначением кормление уток в Бартон-парке. Фаррелл сдался безропотно, но преисполнился самых удивительных и мрачных предчувствий.
– Выходит, она могла заглядывать в будущее, — сказал он Бену. — Но если видишь будущее, так ничего и делать не надо.
– Она видела будущее обрывками да и то лишь время от времени, — откликнулся Бен. — По-моему, ей так больше нравилось.
Первые несколько дней после исчезновения Зии Фаррелл увивался вокруг Бена, словно сестра милосердия, стараясь помочь ему справиться с утратой, которой Фаррелл ни разделить, ни толком представить себе не мог. Но осень шла, и Бен с молчаливой решимостью продолжал свою обычную жизнь — преподавал, работал на кафедре, исправно посещал факультетские собрания, по уикэндам трудился над своей просроченной книгой о поэзии скальдов и даже раз или два в неделю отправлялся с Фаррелом поплавать в бассейне. От случая к случаю он упоминал о Зие, с нежностью и преданностью, словно о давней возлюбленной, ныне ведущей тихую жизнь, выйдя за глазного специалиста. Фаррелл, достаточно знавший о горе, тревожился за Бена все сильнее.
Как-то вечером, соблазненные последним теплом, они решили пройтись пешком от кампуса до дома. Дорогой оба веселились, обсуждая аспекты классовой борьбы, которым предстояло выявиться в ближайшем матче на Кубок Мира между командами Сиэтла и Атланты. Внезапно Бен оборвал дискуссию:
– Какого дьявола ты все время так на меня смотришь? У меня что, нога того и гляди отвалится?
– Да нет, — ответил Фаррелл, — Извини, я даже не знал, что смотрю как-то особенно.
– То есть каждую клятую минуту, уже несколько недель подряд. Мы не на острове доктора Моро. Я вовсе не собираюсь вернуться к первозданному виду и начать разгуливать на четвереньках.
– Это я понимаю. Извини. Наверное, я просто жду, когда ты примешься крушить мебель, — некоторое время они шли молча, никого не встречая на пути, слушая музыку, доносившуюся из открытых окон, потом Фаррелл не сказал:
– В конце концов, это не мое дело…
– Конечно, твое, чье же, черт побери, еще? Чего это ты расскромничался? — он помолчал и более мирным тоном спросил:– Ты помнишь, когда она поняла, что не сможет спасти Никласа Боннера? Я имею в виду — точно этот миг?
– Когда она открыла рот, и я подумал, что сейчас она криком разнесет все в клочья — закричит, и после этого уже ничего не останется. Но она так и не издала ни звука.
– Нет, ни звука. А закричи она, позволь хоть капле ее страдания выйти наружу, мы могли бы считать себя счастливчиками, если бы отделались утратой рассудка. Скорее всего, мы превратились бы во что-то, способное услышать ее и не погибнуть — в воздух, в камень. Она придушила свою боль, чтобы спасти нас. И ты сам знаешь, именно это ее и сгубило.