Выбрать главу

Поэтому не приходится удивляться, что в конце 1912 года новая страсть вырвала Любовь Дмитриевну из домашней клетки, снова «завернула в синий плащ», «унесла в сырую ночь». И снова начались письма и телеграммы, тоска, уверения в любви, попытки выяснить отношения, горькие обвинения:

«Я убеждаюсь с каждым днем… что ты погружена в непробудный сон… То, что ты совершаешь, есть заключительный момент сна, который ведет к катастрофе… Ты можешь назвать эту катастрофу новым пробуждением, установлением новой гармонии (для себя и для третьего лица). Я в эту новую гармонию не верю, я ее проклинаю заранее… Прошу тебя оставить домашний язык в обращении ко мне. Просыпайся, иначе – за тебя проснется другое. Благослови тебя Бог, помоги он тебе быть не женщиной-разрушительницей, а – созидательницей».

Любовь Дмитриевну ранят эти укоры.

«Милый Лалочка, не посылай мне больше злых писем, они меня мучат невыносимо своей жестокостью… Я знаю, что тебе диктует их твое нервное состояние, а не отношение ко мне, но это не помогает, и слова бьют прямо в сердце… Мой Лала, надо очень много силы, всякой, ты уж поверь, чтобы… видеть тебя, милого и любимого моего Лалаку, а не какого-то с кнутиком».

Душевные качели Блока, как всегда, раскачиваются между убийственным холодом и пламенной нежностью:

«Милая, сегодня пришло твое письмо. Пиши, милая, почаще. Теперь здесь тоже весна, часто солнце и тает, мне бывает хорошо… О тебе думаю сквозь все с последней нежностью, все меньше хочу для тебя театра… все больше хочу, чтобы ты была со мной. По-прежнему мы оба не знаем, что ты будешь делать, но все больше я знаю, что я – с тобой».

Л. Д. бесконечно благодарна ему за теплоту и понимание. Письмо от 27 марта 1913 года: «Милый, я не хочу еще уезжать отсюда. Я думаю, что в сущности ты понимаешь, как и почему я здесь… Ты знаешь тоже, что, если бы я почувствовала, что я должна быть у тебя, я могла бы разбить все свое и уехать к тебе, потому что я люблю тебя и могу себя забыть для тебя. Но и ты меня любишь и отпустил меня сюда, и я так тебе за это благодарна… Ты не захотел отнять у меня счастье, которое судьба вдруг мне послала… Я знаю, что это… совсем не измена тебе, потому что это хорошее, потому что связь с тобой я тут знаю куда лучше, чем все последние годы рядом с тобой. Милый, я очень неуклюже говорю, но посмотри на все эти слова как на условные знаки, которыми я стараюсь тебе сказать то, что, опять-таки, думается мне, ты сам знаешь. Господь с тобой, мой родной Лала, целую тебя».

И опять потоком идут стихи.

Приближается звук. И, покорна щемящему звуку,Молодеет душа.И во сне прижимаю к губам твою прежнюю руку,Не дыша.
Снится – снова я мальчик, и снова любовник,И овраг, и бурьян, И в бурьяне – колючий шиповник,И вечерний туман.
……………………………………………..Этот голос – он твой, и его непонятному звукуЖизнь и горе отдам,Хоть во сне твою прежнюю милую рукуПрижимая к губам.***Да, был я пророком, пока это сердце молилось, —Молилось и пело тебя, но ведь ты – не царица.
Царем я не буду: ты власти мечты не делила.Рабом я не стану: ты власти земли не хотела.Вот новая ноша: пока не откроет могилаСырые объятья, – тащиться без важного дела…
Но я – человек. И, паденье свое признавая,Тревогу свою не смирю я: она все сильнее.То ревность по дому, тревогою сердце снедая,Твердит неотступно: Что делаешь, делай скорее.

Последнее стихотворение датировано февралем 1914 года. Но уже в марте сердце Блока открывается другой любви, другой Любе – Любови Александровне Дельмас. Она тоже актриса (театр, видимо, имел над Блоком неодолимую власть) – оперная певица, восхищавшая зрителей-слушателей исполнением роли Кармен.

Вот – мой восторг, мой страх в тот вечер в темном зале!Вот, бедная, зачем тревожусь за тебя!Вот чьи глаза меня так странно провожали,Еще не угадав, не зная… не любя!
Сама себе закон – летишь, летишь ты мимо,К созвездиям иным, не ведая орбит,И этот мир тебе – лишь красный облак дыма,Где что-то жжет, поет, тревожит и горит!
И в зареве его – твоя безумна младость…Всё – музыка и свет: нет счастья, нет измен…Мелодией одной звучат печаль и радость…Но я люблю тебя: я сам такой, Кармен.

В сущности, начиная с 1908 года отношения Блоков вошли в некую колею, которую в сегодняшней Америке назвали бы «открытый брак». Оба отдавались своим любовным увлечениям с полной самоотдачей, но оба уже сознавали свою неотделимость друг от друга, неразрывность до конца дней. Летом 1915 года Л. А. Дельмас приезжала к Блоку в Шахматово, провела там несколько дней, и Блок не скрывал этого от жены. Та служила в эти месяцы медсестрой в прифронтовом госпитале и переживала очередной роман – с вольноопределяющимся офицером Кузьминым-Караваевым, сыном генерала. Но Блок, похоже, относился к этому без горечи. Его письма полны нежности и заботы.

«Ты пишешь, что я должен не беспокоиться. Это ведь только способ выражения – беспокойство. Теперь особенно – все, что я о тебе чувствую, – превышает все беспокойства; то есть беспокойство достигло предела и перешло уже в другое, в какой-то „огненный покой", что ли. Благодарю тебя, что ты продолжаешь быть со мною, несмотря на свое, несмотря на мое. Мне так нужно это».

Тем же чувством полны и стихи:

Пусть я и жил, не любя,Пусть я и клятвы нарушу, —Все ты волнуешь мне душуГде бы ни встретил тебя!
О, эти дальние руки!В тусклое это житьеОчарованье своеВносишь ты, даже в разлуке!
………………………………………………..Старые снятся минуты,Старые снятся года…Видно, уж так навсегдаДумы тобою замкнуты!
Кто бы ни звал – не хочуНа суетливую нежностьЯ променять безнадежность —И, замыкаясь, молчу.

Именно «безнадежность» окрасила последние дни Блока. Все его надежды на российскую революцию, которой он отдал много сил и души, обернулись кровавым кошмаром большевизма. На его глазах сочиненные им двенадцать апостолов мятежа сняли с плеча свои трехлинейки и начали палить уже не «в Святую Русь», не в «сытых», которым Блок пророчил гибель в 1905 году, а в голодающих крестьян и кронштадтских матросов.

В 1921 году у Блока начались – усилились – симптомы тяжелого душевного заболевания. Л. Д. так описывает истерические припадки, накатившие на него весной:

«Мрачность, пессимизм, нежелание – глубокое – улучшения и страшная раздражительность, отвращение ко всему – к стенам, картинам, вещам, ко мне. Раз как-то утром он встал и не ложился… Я уговаривала его опять лечь, говорила, что ноги отекут, – он страшно раздражался, с ужасом и слезами: „Да что ты с пустяками!.. Мне сны страшные снятся, видения страшные, если начинаю засыпать…" При этом он хватал со стола и бросал на пол все, что там было, в том числе большую голубую вазу, которую я ему подарила и которую он прежде любил, и свое маленькое зеркало, в которое он всегда смотрел, когда брился…»

Мать Блока жила в той же квартире, к Л. Д. у нее была застарелая нелюбовь. Их постоянные ссоры действовали Блоку на нервы. Плюс недоедание, холод, отсутствие элементарных лекарств…

«Вообще у него в начале болезни была страшная потребность бить и ломать: несколько стульев, посуду, а раз утром… он вошел в свою комнату, закрыл за собой дверь, и сейчас же раздались удары, и что-то шумно посыпалось. Я вошла, боясь, что он себе принесет какой-нибудь вред; но он уже кончал разбивать кочергой стоявшего на шкафу Аполлона».