Выбрать главу

Сколько раз вспоминал я грозные слова Христа: «Враги человека — домашние его».

Сколько раз ловил себя на самом краю и удерживал от вспышки слепого бешенства.

Сколько раз повторял простые строчки из катоновских двустиший:

Остерегись себе самому перечить в сужденьях. Тот не сойдется ни с кем, кто с собой сойтись не умеет.

Сколько раз задумывался о завидной судьбе отшельника в пустыне, о цельности его сердца.

Но вот внезапно смех Секундуса залетал со двора в открытую дверь дома.

Или Клавдия спускалась навстречу мне по лестнице, с узлом белья на голове, и мимолетно опиралась ладонью на мое плечо.

Или вечерний луч солнца падал на алтарь в опустевшей церкви и отражался в душе вспышкой необъяснимой радости.

И тогда я думал: а не в том ли и состоит наша свобода, чтобы добровольно терпеть боль, разрывающую нам сердце? Не этой ли болью испытывает нас Даритель свободы? Не будет ли самым большим предательством — попытаться увернуться от этой боли, пусть даже укрывшись от нее в пещере святости и воздержания?

(Юлиан Экланумский умолкает на время)

Вчера пришло письмо от моего друга из Антиохии. (Имя его опускаю — таков долг дружбы в наши опасные времена.) Он сообщал, что императрица Евдокия со своей свитой наконец достигла их города. Вся городская знать и магистраты и священники отправились встречать ее корабль в порту Селеуции. Мой друг тоже был там и слышал, как лучший городской ритор, ученик знаменитого Либания, восхвалял венценосную паломницу в торжественной речи.

Конечно, оратор употреблял все титулы, которые требовалось произносить при обращении к императрице: «Слава пурпура, Радость мира, Христолюбивая базилисса, Счастливейшая и набожная августа». Но от себя он также назвал ее Покровительницей знающих и думающих, и это обращение вызвало приветствие слушателей. Ибо все знали, какое большое участие императрица приняла в создании Университета в Константинополе, впервые соединившего преподавание христианской теологии и греческой философии.

Мне говорили, что сегодня тринадцать лучших профессоров преподают там латинскую литературу, шестнадцать — греческую. «Даже если допустить, что ритор, произносивший речь, хотел быть включенным в список кандидатов на профессорскую должность, — писал мой ироничный друг, — его благодарный восторг звучал искренне и вызвал горячий энтузиазм собравшихся».

У меня же письмо друга вызвало такое волнение, что наутро оно проявилось странным и постыдным образом, и я вынужден был послать Бласта в долину, к знакомому владельцу ткацкой мастерской, у которого мы время от времени одалживали рабыню-портниху. Конечно, ткач прекрасно знал, что портниха занималась у нас не только шитьем одежды. Но он был доволен платой и не возражал.

Еще в далеком детстве, когда это впервые случилось со мной, и я, испуганный, прибежал к Гигине в слезах, с воплем «оно твердое и болит!», я был уверен, что со мной случилось что-то такое, от чего можно умереть. Опытная Гигина начала успокаивать меня, уверять, что болезнь эта не страшная, что случается она у всех мальчиков, что это просто маленький дракон выползает из своей пещеры. Больше всего он боится крепких поцелуев. Она тут же стала сильно целовать больное место, и вскоре болезнь покинула меня, пронзив на прощанье все тело сладостной дрожью. Но все равно было такое чувство, будто я немножечко умер. И облегчение. И благодарность. А потом — долгая грусть.

Так это и осталось с тех пор.

Даже теперь, с флегматичной и толстой рабыней из Каппадокии, которая каждый раз выглядит немного удивленной тем волнением, которое производит в господине столь простое занятие, все идет в той же неизменной последовательности.

Нарастающий испуг.

Счастье и облегчение.

Отголосок смерти.

Море благодарности.

Океан грусти.

Но чего больше нет — нет стыда. Было время, когда я казнил себя за греховную слабость, бунтовал против собственной плоти, постился, молился, давал обеты, нарушал их и сокрушенно давал новые. Я искал поддержки в писаниях святых отцов и отшельников, я верил им и хотел следовать за ними, даже за яростным Иеронимом Вифлеемским. Для Иеронима не только одинокие жертвы вожделения, но и женатые пары были людьми второго сорта по сравнению с целомудренными постниками и непорочными девственницами. Вторичный брак он приравнивал к жизни в борделе. Женатый священник — позорное пятно на теле Церкви Христовой.