Выбрать главу

Взрослея, я стала задумываться, что скрыто за снимками, кем были мои родственники в разные моменты своей жизни. Больше всего меня интересовала, конечно, мама – та, что ходила в маленькую сельскую школу, та, что была красивой радостной блондинкой с каре а-ля Наталья Варлей, та, что в одну ночь поседела и потом год за годом оправлялась от смертей брата и возлюбленного.

Глядя на неудержимую, искрящуюся улыбку на старых фотографиях, я едва узнавала свою мать. Неужели эта семнадцатилетняя девочка – она? Неужели тут, перед зеркалом, расчесывает волосы та же самая женщина? Может ли быть, что они с дядей Сашей стоят в обнимку, и он не мертв, а она не убита горем?

Даже украшения и одежда, оставшиеся с тех времен, не подтверждали реальность прошлого – мама никогда их не носила, и казалось, что эти вещи оставлены нам на хранение давно исчезнувшим маминым близнецом. По правде говоря, та женщина с фотографий действительно не была моей мамой: меня не существовало, когда она снималась для выпускного альбома, поднимала бокал на свадьбе тети Лены, стояла под зонтом в расстегнутом плаще и тонких туфельках, позировала с изогнутыми на восточный манер руками. Разглядывая эти изображения, я впервые задумалась о маме как об отдельном от меня человеке, который предъявляет мне лишь некоторую часть себя – всезнающую, опекающую, жертвенную материнскую часть.

3

Любимая фотография – та, где мама на ослике. Модное каре, стильная оправа очков, свободный спортивный костюм, ладонь приложена ко лбу, защищая лицо от солнца. Ослик под ней красив как игрушечка. Этот снимок я рассматривала дольше всех прочих и норовила вложить его за стекло шкафа, чтобы любоваться. Мама приходила и убирала. Глядя на эти фотографии, она говорила: «Я стала такая старуха».

Маме на этой фотографии около двадцати четырех. Она закончила химфак и путешествует по Центральной Азии со своими университетскими друзьями и подругами. Эта поездка так и осталась самой яркой, долгой и далекой в маминой жизни. После она несколько раз бывала в Москве и Петербурге, и все. Мама говорила, что ей тяжело путешествовать из-за болей в спине и тазобедренном суставе, что поездка – это множество трудностей, которые ее утомляют, а она хочет спокойного домашнего отдыха. Не знаю, правда ли это. Вот же фотографии, где мама стоит у поезда, на ней тюбетейка, просторная светлая рубашка и легкие белые брючки.

Я часто спрашивала себя о том, где моя настоящая мама. Здесь, читающая книги дома, или там, где она брала билеты на долгий центральноазиатский поезд? Если обе мамы настоящие, то как вышло, что они один человек? Какая едва заметная склонность развилась в это неизбывное домоседство? И склонность ли это – или просто усталость и неуверенность, выработанная нелюбовь к неожиданностям, которые в ее жизни часто были ужасны?

Продолжая эту мысль, можно спросить, где настоящая я. Точнее, как так вышло, что все эти физически и внутренне разные женщины – я? Вот двухлетней давности московский снимок, где я, коротко стриженная и толстая, сижу с книгой. Вот вчерашняя фотография: на мне белоснежный спортивный костюм, светлый свободный плащ и большие солнцезащитные очки, волосы прикрывают грудь, вес на двадцать килограммов меньше. Понятно ли, что на этих изображениях один и тот же человек?

4

Фотографии с папиных похорон лежали в бумаге, сложенной наподобие конверта. Не знаю, кто их принес: папина семья с нами не общалась, и друзей его я никогда не видела. Так или иначе, люди, которые потом не появлялись в моей жизни, передали нам изображения с мертвым папиным телом.

Мне было два года, и я, мало понимая в чувствах, разложила найденное на полу нашей единственной комнаты. Снимки зачаровали меня. Представляя собой картины огромного непритворного горя, они были ни на что в альбоме не похожи. Неупорядоченные композиции из вытянутых рук, отвернутых лиц, пустых заплаканных глаз, крепких смиренных объятий – эти фотографии говорили мне больше, чем я тогда могла понять, и я, задумавшись, сидела перед своей ужасной выставкой, пока не вошла мама. Она сгребала фотографии размашистыми жестами, отталкивая меня и что-то крича. Через пятнадцать минут мы уже стояли на берегу реки Лососянки. Фотографии, вновь обернутые бумагой, полетели в черную осеннюю воду. Других папиных снимков у нас не было.

Других папиных снимков у нас не было, поэтому я постоянно забывала его лицо. Зимой в день его рождения мы ездили на кладбище Аульс. Автобус под нарочитым номером 13 вез нас за город через заснеженные бесприютные поля и, со свистом распахивая старенькие желтые двери, выбрасывал у кладбищенских ворот: конечная остановка. Пока мы мерзли у папиной могилы, «икарус» стоял в отдалении с закрытыми дверями, такой теплый и недосягаемый. Получаса стоянки всегда было слишком много: я смотрела на фотографию на памятнике минуты три, мама – минут восемь, а потом мы возвращались на остановку. Там можно было укрыться от ветра. Не отводя взгляда от автобуса, мы притопывали и подпрыгивали, растирали рукавицами леденеющие ноги, прикладывали рукава к лицу, чтобы, дыша в темную ворсистую полость, отогреть посиневшие носы. Я садилась на деревянную скамейку, когда больше не могла прыгать и топать. Мама нависала и просила: «Попрыгай еще. Ну хотя бы походи. Походи немного. Вставай». И я вставала, не отводя взгляд от «икаруса», пытаясь удержать в памяти папино лицо, которое я видела раз в год только на могиле.