Выбрать главу
Он не пьет вина, не курит, тесных стен не штукатурит, он — духовный агрегат. Иногда он брови хмурит, руки моет, просит бури, горним трепетом богат.
По себе, должно быть, судя, в повседневном этом чуде (даже если рифмы в ряд) озабоченные люди, разрезая дичь на блюде, смысла вещего не зрят.
И при всякой данной власти, не сказав при входе «здрасьте», мира дольнего сыны склонны дать ему по пасти, и частенько бард несчастен, и глаза его влажны. Пусть войдут в миропорядок для бобров, ракушек, радуг, и святой, и прохиндей. Правда, жребий их несладок, и на грех ужасно падок даже лучший из людей.
Но горит над ними Овен, и мильон других штуковин, тина пищи для души. Не хладей же сердцем, воин, будь насмешлив и спокоен, вирши добрые пиши.
*** А. В. Век обозленного вздоха, провинциальных затей. Вот и уходит эпоха тайной свободы твоей. Вытрем солдатскую плошку, в нечет сыграем и чет, серую гладя обложку книги за собственный счет.
Помнишь, как в двориках русских мальчики, дети химер, скверный портвейн без закуски пили за музыку сфер? Перегорела обида. Лопнул натянутый трос. Скверик у здания МИДа пыльной полынью зарос.
В полупосмертную славу жизнь превращается, как
едкие слезы Исава в соль на отцовских руках. И устающее ухо слушает ночь напролет дрожь уходящего духа, цепь музыкальных длиннот…
*** Любому веку нужен свой язык. Здесь Белый бы поставил рифму «зык». Старик любил мистические бури, таинственное золото в лазури, поэт и полубог, не то что мы, изгнанник символического рая, он различал с веранды, умирая, ржавеющие крымские холмы.
Любому веку нужен свой пиит. Гони мерзавца в дверь — вернется через окошко. И провидческую ересь в неистовой печали забубнит, на скрипочке оплачет времена античные, чтоб публика не знала его в лицо — и молча рухнет на перроне Царскосельского вокзала.
Еще одна: курила и врала, и шапочки вязала на продажу, морская дочь, изменница, вдова, всю пряжу извела, чернее сажи была лицом. Любившая, как сто сестер и жен, веревкою бесплатной обвязывает горло — и никто не гладит ей седеющие патлы.
Любому веку… Брось, при чем тут век! Он не длиннее жизни, а короче. Любому дню потребен нежный снег, когда январь. Луна в начале ночи, когда июнь. Антоновка в руке, когда сентябрь. И оттепель, и сырость в начале марта, чтоб под утро снилась строка на неизвестном языке.
*** Не горюй. Горевать не нужно. Жили-были, не пропадем. Все уладится, потому что на рассвете в скрипучий дом
осторожничая, без крика, веронала и воронья, вступит муза моя — музыка городского небытия.
Мы неважно внимали Богу — но любому на склоне лет открывается понемногу стародавний ее секрет.
Сколько выпало ей, простушке, невостребованных наград. Мутный чай остывает в кружке с синей надписью «Ленинград».
И покуда зиме в угоду за простуженным слоем слой голословная непогода расстилается над землей,
город, вытертый серой тряпкой, беспокоен и нелюбим — покрывай его, ангел зябкий, черным цветом ли, голубым, —
но пройдись штукатурной кистью по сырым его небесам, прошлогодним истлевшим листьям, изменившимся адресам,
чтобы жизнь началась сначала, чтобы утром из рукава грузной чайкою вылетала незабвенная синева.
*** Над огромною рекою в неподкупную весну Книгу ветхую закрою, молча веки разомкну, Различая в бездне чудной проплывающий ледок — Сине-серый, изумрудный, нежный, гиблый холодок.