Как долог свет, как голоден очаг —
нет истины, дружок, в твоих речах,
но нет и лжи. Да, сударь, одиноки-с.
Я ль с этим ливнем поздним незнаком.
Спой песенку, сними аммиаком
на серебре чернеющую окись —
и засияет зеркальцем оно,
и бросит блик в закрытое окно.
Я здесь бывал, мед-пиво пил — текло
по бороде, а в горле пересохло,
чтоб легкий дождь в оконное стекло
стучал всю ночь, чтобы другие стекла
звенели, разбиваясь. Не до сна.
О dolce mia — слышится. И ты не
спишь. И в миланском щебете слышна
глухая спесь безвременной латыни.
***
Ну куда сегодня пойти с тобою?
Ветерок сентябрьский осушит слезы.
Пробегает облачком над Москвою
акварельный вздох итальянской прозы,
и не верит город слезам, каналья,
и твердит себе: «не учи ученых»,
и глядит то с гневом, а то с печалью
из норы, оскалясь, что твой волчонок.
Проплывем дворами, за разговором,
обрывая сердце на полуслове,
и навряд ли вспомним про римский форум,
где земля в разливах невинной крови,
и забудем кубок с цыганским ядом —
кто же ищет чести в своей отчизне.
Ты вздохнешь «Венеция». Только я там
не бывал — ну разве что в прошлой жизни,
брюхом кверху лежа, «какая лажа! —
повторял весь день, — чтоб вам пусто было!»,
а под утро, когда засыпала стража,
подлезал под крышу тюрьмы Пьомбино
разбирать свинцовую черепицу.
Даже зверю хочется выть на воле.
«Много спишь». «А некуда торопиться».
«Поглядел в окно, почитал бы, что ли».
Ах, как город сжался под львиной лапой,
до чего обильно усеян битым
хрусталем и мрамором. Пахнет граппой
изо всех щелей. За небесным ситом
хляби сонные. Лодка по Малой Бронной
чуть скользит. Вода подошла к порогу.
Утомленный долгою обороной,
я впадаю в детство. И слава Богу.
Марко Поло
Сквозь внезапную трещину в разговоре —
вспышка света. Пусть я ее не стою,
но опять мерещится чудо-море —
винноцветное, белое, золотое.
Серебрится парус воздушным змеем.
Растворилась в небе двойная арка.
Ничего мы, Боже мой, не умеем —
умираем жарко, а любим жалко.
Змей о двух крылах голубых, вода о
девяти волнах, пастухи Господни.
Передай поклон мировому дао —
незадачливой одинокой сводне,
всем густым морщинам ее, таящим
мел и воск. Ответь, что еще не вечер,
обернись, и выдвинь кухонный ящик —
отыщи там спички, табак и свечи.
Инь да ян, да гусеница шелкопряда,
куст тутовника справа, а море слева.
Бормочу сквозь сон: «это все неправда,
это майя, шум мирового древа».
Как же мне не хватает моих любимых.
Путешественник, поделись со мною
голубою глиной в земных глубинах,
голубиной книгою ледяною…
***
День стоит короткий, прохладный, жалкий.
Лист железа падает, грохоча.
Работяга курит у бетономешалки,
возле церкви красного кирпича,
обнесенной лесами, что лесом — озеро,
или зеркальце — воздухом, пьяным в дым.
Улыбнись свежесрезанной зоркой розе на
подоконнике, откуда Иерусалим
совершенно не виден — одна иллюзия,
грустный ослик, осанна, торговый храм.
Если б жил сейчас в Советском Союзе я,
пропустил бы, как Галич, две сотни грамм
коньяку из Грузии, из Армении.
Поглядел бы ввысь, отошел слегка,
созерцая более или менее
равнодушные, царственные облака.
В длинном платье, с единственной розой темной,
постепенно утрачивая объем,
день плывет прохладный, родной, заёмный,
словно привкус хины в питье моем,
но еще не пора, не пора в воровстве меня
уличать — не отчалил еще челнок,
увозящий винные гроздья времени
и пространства, свернутого в комок.
***
Не спеша доживающий до зимы
неприлюдно празднует жизнь взаймы,
голубь в клетке мечется — вспять ли, вбок ли, —
и не сознается в своей вине.
Ах, какой нелепый пейзаж в окне —
даже лужи к ночи насквозь промокли.
Говоришь, зима до сих пор близка?
Сердце вылеплено из одного куска
синей глины. Дурак в роковых вопросах
заплутал. Свет и плесень, куда ни кинь.
Над моей норою звезда-полынь
догорает, как черновой набросок
миротворца-Господа. Я устал,
я боюсь в ничто, в хрупкий лжеметалл
обратиться. Но истин немного: чаша —
это чашка. Венера — горящий шар.
Долго жил, кому-то всегда мешал.
Ты ведь знаешь, Боже, что мерзость наша
не нарочно, по бедности. Я влеком
то казармой, а то маразмом,
забывая, что все голубым ледком
покрывается, легким и несуразным.
Человек, родная, всегда таков —
отряхая прах земной с башмаков,
неопрятен, ласков и одинаков,
а костер сияет дурным огнем,
и, потрескивая, прогорает в нем
россыпь ветреных музыкальных знаков.